Он и сам хотел бы остаться, и в принципе подпадал под амнистию, но за душой имелись два греха: побег за границу и возвращение обманным путем.
«Мать сурово выругала меня за приезд, который назвала глупым, бессмысленным и преступным; помочь ей я не мог, но сам потерял возможность учиться. Мое место, горячо твердила она, в России, но только в качестве полезного стране человека. Пора кончать скитания, надо устраиваться на определенном жизненном поприще, надо учиться и еще раз учиться… [По дороге в Батуми] я слушал разговоры комсомольцев о том, что стране нужны специалисты и какая хорошая будет когда-нибудь у нас жизнь… Гневные слова матери и мечты вслух комсомольцев не давали мне покоя. Всё во мне напряглось для прыжка. И я прыгнул… Константинополь доживал последние дни: триста кемалистских жандармов уже прибыло в город – их внесла на плечах обезумевшая от восторга толпа турок. Рождался Стамбул. Иностранцы – колонизаторы, торговцы, спекулянты – в панике бежали. Во взвинченной истерическим страхом толпе я сумел пробиться к столу консульского чиновника и получил визу. До этого на лайнере я прятался в вытяжном колодце кочегарки и ночью крысы съели на мне кепку и куртку. По приезде какая-то богатая дама подарила мне свой купальный костюм, так что вид у меня был не совсем обычный. На всех балканских границах, услышав окрик “Ваши вещи!”, я предъявлял огрызок карандаша, и таможенники и жандармы с удивлением смотрели на истощенного голодом парня в дамском купальном костюме, выглядывавшем из дырявых матросских штанов. В Брно Юревич и другие друзья собрали мне кто рубаху, кто галстук, кто кепку. Я явился в Прагу, устроился могильщиком на кладбище и стал учиться».
[103]
Упомянутая виза – это, по всей вероятности, нансеновский паспорт. В Турции шла своя национальная война, и осенью 1922 года войска кемалистов стояли на границе подконтрольной странам Антанты зоны Проливов. В Константинополе оставалось еще много русских, и для них бюро верховного комиссара Лиги Наций по делам беженцев оформляло так называемые нансеновские паспорта – достаточно было предъявить свой старый паспорт и любой документ, подтверждающий факт эмиграции. У Быстролетова с собой имелась лишь краснофлотская книжка. Оставалось лишь изобразить беженца из Совдепии, но он уже научился играть нужные роли и менять маски. Нансеновский паспорт дал ему право безвизового передвижения по всем европейским странам.
Однако еще один побег навешивал на него новый грех дезертирства. На что же рассчитывал Быстролетов? В конце 1960-х по просьбе руководства КГБ бывший разведчик записал «историю своей работы в ИНО ОГПУ-ГУГБ». В «Рукописи Ганса» он рассказал о своем прозрении иначе, чем в «Шелковой нити». Разумеется, содержание любых воспоминаний зависит от того, для какого читателя они создаются. Тем не менее, учтем данное объяснение.
«Ночью на пароходе я однажды стал случайным свидетелем разговора двух пассажиров. Бывают события, которые определяют всю дальнейшую жизнь человека. Именно таким оказался для меня этот разговор… Два коммуниста говорили об окончании Гражданской войны, о том, что голод быстро пройдет, что молодая страна будет возрождаться, главное сейчас – учеба: “учиться, чтобы потом строить, одновременно добивая недобитых врагов”. Я слушал как зачарованный, словно пробудившийся от долгой спячки. И вдруг осознал себя… Я осознал ошибочность моего отъезда за границу и нелепость последовавшего вскоре возвращения… Я говорил себе, что должен искупить свою ошибку, не работая грузчиком на желдороге, а борьбой с проклятыми эмигрантами – в стране свергнуты военные фронты, но фронт есть в Праге. Я должен ехать туда и взять за горло эмигрантов… Явился в консульство и рассказал всё, как есть. Консул с удивлением меня выслушал и заявил: “Вы если не шпион, то сумасшедший. Уйдите из консульства, иначе я позвоню в полицию!”».
[104]
Когда он снова придет в двухэтажный особняк на Итальянской улице, его встретит другой полпред. И сам Быстролетов будет уже другим.
Глава третья
Превращение
Тоска по родине возникает, когда понимаешь, что на чужой стороне ты не нужен. В послевоенной Европе, где хватало своих несчастных, эмигранты из России – за исключением видных и состоятельных персон – в большинстве своем оказались нежеланными гостями. Их принимали, терпели и даже поддерживали, но не столько из сострадания, сколько следуя логике большой политики. Для чиновников они были головной болью, у образованных людей вызывали чувство жалости, у обывателей – настороженность. Мало кого волновало, за что они боролись, а если и не боролись, то тем более – почему бежали из своей страны.
«Повсюду нас встречали с самым нескрываемым презрением, с нами не хотели разговаривать, нас отсылали ждать в передней и изредка, в знак особой милости, нам подавали два пальца»,
[105]
– с горечью отмечал генерал-лейтенант Евгений Доставалов, старый боевой офицер с безупречной репутацией. С августа 1919 г. по ноябрь 1920 г. он возглавлял штаб 1-го армейского корпуса; в начале 1923 г. вернулся в Россию, написал воспоминания, которые не были опубликованы; в 1938 г. был расстрелян.
«Нам казалось, что мы страшно сильные и кому-то внушаем бесконечное уважение. Откровенно говоря, мы забывали, что “нельзя унести отечество на подошвах своих ног”»,
– не без сарказма вспоминал о первых месяцах эмиграции белогвардейский журналист Ветлугин
[106].
Конечно, кому-то удавалось найти место в новой жизни, причем по своей профессии. Но для многих сесть за баранку такси уже почиталось за счастье. Большинство соглашалось на любую работу – землекопа или грузчика, подсобника на каком-либо строительстве или сельского батрака, получая за труд в лучшем случае половину обычной платы. Повседневные заботы о хлебе насущном отвлекали, но не заглушали чувство душевной неустроенности – не менее болезненной, чем материальной. Даже у тех, чье настоящее было более-менее обеспечено, прорывалось страстное желание променять Елисейские поля на любой уголок покинутой родины.
«В Россию страшно как тянет»,
– писал в 1924 году сестре в Москву Сергей Эфрон, бывший подпоручик героической Марковской дивизии. Он учится в Праге на философском факультете знаменитого Карлова университета, получает стипендию, редактирует эмигрантский журнал, но во всём этом не видит опоры.
«Разрываюсь между университетом и необходимостью заработка. Возможно, придется ради заработка перебраться в Париж и бросить свой докторский экзамен. Меня это не очень огорчает, ибо буду ли я доктором или не-доктором – не всё ли равно? Но знай я это раньше, иначе бы построил свою жизнь».
[107]