Он высунул голову в окно тамбура, а кепка сорвалась с головы и с бешеной скоростью вырвалась на волю. Фуражку было не жаль, Владимир усмотрел в этом добрый знак. Словно сошли на нет беды, преследующие несколько прошлых лет, расчистился для новых свершений горизонт. Сделать над собой усилие и забыть было не так сложно – он уже начал пеленать дымкой отдаленного более страшные и долгие вещи, предшествующие этому краху. Но порой они всплывали с новой неожиданной силой, да еще изуродованные фантасмагорией горьких красок с полей сражений.
Дарья была окутана своим мирком. Так же как Влада, как почти все… Гнеушеву стала невыносима эта мысль. Узость мышления людей и неспособность добить им, что кому-то их поведение кажется вопиющим, скосили его сильнее предательства. Ему было гадко, гадко и противно. С другой стороны, Владимир мог прислушиваться лишь к своей совести и надеяться, что она верна. Может ли хоть один человек быть до конца уверен в правильности своего пути и успехе странствий?.. Быть может, Владлена и Дарья чувствуют так же, ничего не терзает и не мучает их, а они злы на него и считают испорченным… Вот корень всех человеческих недомолвок. Ему оставалось только уйти и искать тех, кто поймет. Или тех, кто будет мыслить равно ему.
Дарья была остроумна, да, но при этом не понимала примитивного. Духовность и мудрость, о которых так много говорила Владлена, в последней заменялись острым проницательным умом. А на войне Гнеушев четко усвоил, что сердце в человеческом существе превыше всего. И даже если он необразован и не обучен манерам, с таким общаться приятнее, чем с накрученными снобами, смеющимися над теми, кто их недостоин. Смеющимися отчего? От собственной законченности, совершенства? Не понимающие собственной ущербности, они гнили сквозь дорогие ткани, убежденные, что начитанность и гладкая кожа делают их выше людей с огромным сердцем. Книги ничего не дадут тем, в ком изначально ничего не было, кто, развиваясь, забыл о развитии. Истинно совершенному человеку не к чему доказывать свое превосходство, и уж тем более он не станет без причины трогать тех, кто ниже его.
Владимир с недавних пор требовал от людей выйти за рамки окружающего их купола. Мыслить гранями, понимая неоднозначность каждого человеческого движения. Научить видеть не Вселенную детства и взоров окружающих, не то, что безболезненно открывалось без борьбы и неудобств, само лежало на поверхности страниц прочитанных книг и вылетало из уст церковных, а затем и партийных лидеров. Разницы между этими нравоучениями не было никакой. Не было и заслуги жить по указке и делать как нужно, чего все ждут. Конечно, при этом Гнеушев не призывал, как это часто бывает, похоронить старую мораль. Он пытался мыслить шире даже этого, понимая, что сносить уклад подчистую с его традициями и выгодой не практично.
После очередного воспоминания, вызывающего испарину на спине, Владимир вновь перешел к злободневным событиям. Он всерьез жалел Максима и испытывал неловкость, что оказался втянут в подобные перипетии. Владимира всегда безмерно раздражали герои, способные упустить счастье ради репутации, того, как правильно. Что есть правильно? Женщинам, которые могли таким образом погибнуть, утопить свое существование подобно Анне Карениной, он еще спускал это с рук, но в отношении мужчины, решительного смелого волка это вызывало лишь тошноту. Конечно, и Анна во многом поступила очень глупо, ведь и в девятнадцатом веке были случаи счастливого супружества после развода с постылыми. Не хватило воли, затмили разум ложные ценности и мнение пустых людей.
Однако стенать и кричать, как отвратительны люди кругом, Владимир не собирался. Хоть катастрофически привязываться к женщинам ему порядком наскучило, все же заряд от взаимодействия с чужой особостью одаривал своей бесценностью. Он намеревался жить дальше и дальше исследовать, натыкаться на людей, делая выводы об их природе, а не уходить в тень и возводить напраслину на весь человеческий род. Так, по его разумению, поступали лишь слабаки и брюзги, недостаточно мудрые для понимания основных жизненных законов. Человечество, родившее свою великую культуру, уже оправдало свое существование, и никакие войны и бедствия не могли затмить этого.
Дарья жаловалась на Максима, плакала, говорила, что он тронулся умом. Но на деле понимала, что к чему, и втайне восхищалась им. На проверку все оказалось не так просто. Восхваление другого мужчины не мешало ей каждый раз возвращаться к мужу и предпочитать его. Тогда для чего все было? Владимир не понимал таких женщин. Долго ли он будет ошибаться в людях? Да и можно когда-либо понять непостижимое, запутанное человеческое поведение, если только сам их носитель не соизволит раскрыться до дна, до самых бездн… Которые сам зачастую не способен узреть и проанализировать. Тем не менее Гнеушев был далек от того, чтобы обвинять себя в неудачах с женщинами. Он мог ответить перед собой, что собственное поведение не вызывает в нем отвращения и сожаления, дум об искуплении. Это не было самооправданием или запудриванием тревожных симптомов, это было здоровьем. Хоть в этом отношении душа его не варилась в темном соке. Он уже прошел через множественные обвинения себя, и едва остался цел после них.
– Не все, что видно, верно, – сказал он о своих ошибках.
Скоро Владимир сбросил с себя эти меланхоличные думы пути, чему способствовал прелестный однообразный пейзаж в окнах поезда, и приготовился встретить столицу.
17
Женя с беззвучной радостью растопырила дверь московской квартиры, как за сокровище держась за простую металлическую ручку, шершавую от рельефности. Через заваленный пылью, остатками кирпичей и пометом неопознанных животных пол прытко пробежала к единственному уцелевшему окну и с нескрываемым наслаждением провела по грязной поверхности ладонью, цепляя на пальцы паутину. Зеркала стекол отбрасывали изображения неба, иссиня-темного несмотря на день. Пахло прелым, темно-весенним. Солнце топилось и плавилось где-то на линии горизонта. Покрывала ветра накатывались на взрывающиеся ручьи. Освежающий майский ветер несся в разбитые снарядами окна, раздувал ее юбку и волосы, а Женя вне себя от счастья смотрела на знакомый дворовый вид. А она было думала, что разучилась так остро воспринимать действительность… Весь прошлый год провела она в госпитале – так долго не могла оправиться, войти в прежнее русло и чувствовать себя достаточно хорошо, чтобы работать и в полной мере жить.
Тогда в госпитале, услышав о победе, она, сжав губы, завыла в животном ликовании, которое и не хотела выражать словами. Вторую половину войны Женя запомнила плохо. Какие-то мазки людей, отголоски событий, передвижения, отдаленные бомбежки, бегство, непонятные бродящие разговоры, скрытый страх и открытая надежда, постоянная боль в костях и суставах, тошнота.
А по улицам шли, бежали, скакали люди с перекошенными от ликования лицами, что-то кричали, обнимались, похлопывали друг друга по плечам и спине. Кричали, смеялись и пели. Женя смотрела на них сквозь желтую от времени занавеску госпиталя. И тосковала о том, что не может спуститься к ним. Что не может даже как следует обрадоваться с ними, такая ее повсеместно сопровождала усталость. Но против ожиданий душа ее разливалась, затопляя прошлую апатию и заменяя ее новой щемящей радостью. Женя плакала от счастья. С ними.