– Что со мной?! Пытался казаться лучше, чем есть, чтобы завоевать твое расположение, избегал даже грубых слов, потому что они тебе не нравились. Да вижу теперь, что напрасно, и даже то, что мы с натугой пытались склеить, рассыпалось, потому что нужно было доверять внутренним чувствам и сразу поверить той настороженности, которая нет-нет, а проскакивала во мне несмотря на весь твой фарсовый шарм!
– То, что ты говоришь про меня и войну… – понемногу пришла в себя Влада, – неужто совсем я бесчувственная, способна рисковать жизнью только из-за расчета? Неужели ты веришь в это? Ты просто пытаешься очернить меня, чтобы легче было признать, что ничего не удалось.
– Не удалось? – повысил голос Гнеушев и выразительно поднял бровь. Лицо его, если бы не было настолько искажено яростью, выглядело почти иронично.
– «Мысль изреченная есть ложь», дорогой. И то, что ты говоришь, неправда, – Владлена подумала, что вот-вот заплачет, и мысленно отвесила себе пощечину. Почему она сидит здесь и слушает все это?!
– О нет, сударыня, правда в моих словах есть. Естественно, не вся, поскольку так просто не бывает. Это я уже пытался донести до тебя. Но у тебя же есть сформированное и неоспоримое мнение на все. Неправда ли? – он едко усмехнулся. – И, если хочешь сказать, что я мщу тебе и злоязычу, выставляю тебя хуже, чем ты есть – да, это правда. Теперь не удастся тебе ставить это мне в упрек, я же признался, – он откинулся назад и дико захохотал. Владлена ненароком подумала, что он спятил.
– Ты был другим до войны, – ответила она только.
– Все были другими до войны. На человека влияет абсолютно все. Но надо отдать тебе должное, ума у тебя всегда хватало с избытком, – швырнул Владимир, в душе признавая ее правоту. – Только вот направляла ты его не в совсем нужное русло.
Зачем он говорил все это? Пытался переубедить. Тщетно, смешно, к чему спорить? Все равно каждый останется при своем. А душу обнажать только перед родными людьми стоит. Владимир почувствовал раздражение. Ему умирающие в госпиталях товарищи в сотни раз дороже этой замаскированной дряни.
– Ты делаешь из меня какого-то монстра. Я больше не желаю это слушать. Дело твое, как ты относишься ко мне. Катись к черту, – сказала Влада с видимым спокойствием, хотя внутри ее мысли кипели и метались. Впервые на нее отваживались нападать так явно, да еще после того, что она позволила… Эмоции, которые она пыталась собрать воедино, оказались расколоты.
– Да-да, дорогая, ты, верно, думаешь, я оказался недостойным твоей благосклонности. Ты всегда говоришь такие правильные, такие верные и стойкие, честные слова… – устало уже проговорил Гнеушев. – И я даже в чем-то по-прежнему соглашаюсь с тобой. Но в последнее время не могу отделаться от мысли, что ты невероятно бесишь меня своей крепостью, неспособностью перешагнуть через принципы, за которыми тебе удобно прятаться, осуждая всех и вся и думая, какая ты прекрасная и сильная по сравнению с этими порочными людьми. Где-то очень глубоко в душе, так глубоко, что ты сама не понимаешь, тебе нравится это чувство, как и всем людям, обличающим несовершенства других. Чувство, что ты несоизмеримо лучше. А выплескивается оно лишь в этом снисходительно-ироничном отношении к падшим, таком стойко-моральном, без всякого злорадства… Таких, как ты, действительно стоит бояться. Ты будешь стоять над умирающим, и, вместо того чтобы помочь, начнешь морализаторствовать и припоминать, что и когда он сделал не так. А на войну ты пошла и людей лечила, потому что это был твой долг, а с ним не поспоришь. Даже несмотря на всю свою развитость и правоту ты дрянь. Я больше не желаю ни слышать, ни видеть тебя. Никогда. Я бегу от тебя, как от проказы с силой, пропорциональной той, с которой прежде тянулся к тебе. Ты избалованная и изнеженная, что немыслимо в наше время, где люди должны объединяться хоть не для социализма, так оттого, что все бедны. Ты не имеешь права высказывать свои критические суждения о тех, кому в жизни повезло меньше тебя. Другие не имели ни твоих возможностей, ни даже питания. А ты с видом знатока толкуешь об этом, не позволяя себе ни минуты на жалость или даже задумчивость, мне противно слушать тебя. Ты не сильная, а ограниченная. Сила не в том, чтобы с непроницаемым видом осудить людей в их проблемах.
Влада не любила говорить много о других, поэтому просто не могла сформулировать такой же поток в ответ и ударить тем же. Весь ее устаканившийся дофронтовой мир летел к чертям, подгоняемый ртом этого взъерошенного мужчины безумного вида. «Я ведь не плохой человек, то он мелет?» Негодование ее было так велико, что она даже не бросила напоследок испепеляющее словцо, а просто ушла. Он еще пожалеет! Говорить такое… Он сгнил изнутри, как она не заметила раньше? Пропащий… А что она натворила, как ранила свою гордость! Пульс обоих бушевал.
Распутная, раскрепощенная, почти скандальная, слегка насильственная сцена предшествовала этому, и Владе стало больно. С отчаянием она схватилась за последний в войне источник блаженства. Чувства обострились, образ мыслей преломился. Она не полюбила его за это время, подпираясь прошлым, не оценила человека, который никогда не выходил на передний план, но была как-то по-особенному благодарна ему. Хотела осчастливить их последние, в этом она не сомневалась, дни. И вот чем он отплатил ей! Его ликование, ощущение победы, животная похоть, столько лет тлеющая по отношению к этой удивительной и одновременно отталкивающей девушке, пролились наружу, а она лишь смотрела будто со стороны и не хотела остановить его. Причиняя боль, граничащую с исступленным наслаждением, он словно играл ей, и примерка на себя роли жертвы была Владе непривычна и неприятна. Ведь такой была мать, а она не хотела повторения ее судьбы, попутно ополчаясь против слабых, а то и просто добрых людей.
Владимир молча смотрел, как она, слегка спеша, что придавало жестам некий налет изящной оскорбленности, собирала свои вещи и бешено – гордо не смотрела в его сторону. Присутствие духа на миг изменило ей, Владимир никогда не видел ее вне спокойного или ироничного, царственного настроения. А он мерзко усмехался, и она не могла разбить его выражения. И как-то ему стало противно, что он так скрупулезно высказывал ей свои соображения, почему ненавидит ее.
Она была развита лишь для своей среды, в сравнении с теми, кого Владимир знал всю свою жизнь. Это не могло быть лучшей рекомендацией. Сначала Владимир не предавал значение исповеди Жени перед его отбытием на фронт, только сочувствовал ей. Потом до него дошла вся трагедия этой женщины, и это стало переломным моментом. Поэтому, должно быть, он так напал на Владу сегодня. О Евгении он часто вспоминал теперь – так точно она, не быв на фронте, описала то, что ждало его.
«Мировоззрение должно расширяться как от понимания плоской Земли до величия Вселенной, так и в толковании политики, искусства, философии», – сказал как-то Виктор, не понимая, должно быть, до конца, удивительно глубокого смысла своей скорой и непримиримой фразы.
– Ты так много хочешь, требуешь от других… Что однажды проснешься и поймешь, что никого и ничего уже не осталось. Они не выдержали твоих завышенных претензий, – тихо озвучил Владимир свои мысли, когда Владлена уже взялась за ручку двери.