Почему она разоткровенничалась перед Гнеушевым, которого едва знала? Хотелось уже выговориться… Так произошедшее скребло. Привычка, свойственная людям с большой душой, слишком погруженных в свою боль – говорить даже без надежды ответа.
– Послушай, Владимир… – продолжала Женя, стараясь не замечать ошарашенности собеседника. – Разумеется, то, о чем я говорю, может стереться и не оказать никакого влияния на будущее, ведь люди так часто ошибаются. Но мне бы хотелось, чтобы то, что я вижу в тебе, оказалось правдой. Порой, чтобы стать друзьями, не нужно выжидать годы. И еще я хочу, чтобы ты уходил на фронт, зная, что о тебе будут вспоминать.
– Иногда даже по лицам, по выражениям глаз, мы чувствуем что-то в незнакомцах. Но не хочется романтизировать, не все это ловят и хотят. Часто говорят, что видят родство в незнакомых или малознакомых. Быть может, это просто экзальтация индивидуальности, – подхватил Владимир, потому что часто размышлял о подобном. – Почему ты до сих пор с ним? – спросил он недоуменно немного погодя. – Влада говорит, что нет тут отговорок – не нравится что-то, уходи…
– А куда мне идти? Я говорю сейчас от имени всех русских женщин, погрязших в конфликтах с мужем. Да, легко говорить: «Уходи, ты справишься. Мир не без добрых людей», когда сидишь на кушетке и ешь варенье. И помощи никакой от таких поборников справедливости и хулителей. Легко рассуждать о силе духа, только вот вы не на моем месте, так что прикройте рот! И сами-то такие, как твоя Влада, не очень-то помогают таким, как я. Только рассусоливать они и способны. Сколько ты сделал для нее, я же знаю… Возился как с куклой, помогал по учебе. А чем она отплатила тебе?
Владимир повел головой, будто отгоняя муху.
– Государство помогает, дает комнаты, учит…
– Да, да, понимаю, Володя, ты прав, прав… И с тобой мне приятнее, чем с ними со всеми. Но… Не чувствую я в себе сил, чтобы уйти от него, понимаешь? Не могу, давит на меня… Да и много хорошего он мне дал тоже, так сразу и не скажешь, что все плохо.
– Хочешь, я помогу, а не буду надменным хулителем? – спросил он с надеждой и улыбкой в глубоких глазах.
– Поможешь… Потом, – улыбнулась Женя и положила руку ему на плечо. – Когда вернешься с фронта целым и невредимым, слышишь?
– А что это вы тут делаете? – прокричала в самое ухо Владимиру Влада, не дав Жене хоть мимикой отреагировать на последние слова юноши, которые она не услышала. От шума и движения толпы Женя не слышала даже себя. Влада не подумала, что делали вместе мачеха и поклонник, слишком была возбуждена деятельностью и чувствами нового, неизведанного, героического. Она уже провела успешную операцию в комиссариате и теперь присматривалась, как кто отправляется воевать. Нечего говорить, ей подвернулась блестящая возможность показать себя и уйти от обыденности, от навязчивого влияния отца… Влада не верила, что война продлится долго. Может, это послужило причиной ее отправки на фронт… Она сама не знала, путалась в желаниях, долге, потребности насолить Жене и отцу, вырваться от них, доказать Владимиру и прочим, как она хороша, необходимости посмотреть, какого это – быть самостоятельной, свободной, спасать жизни, быть значительной, а не только женой или работником. В ней пульсировало желание быть больше и при этом получать только лучшее. Так она была воспитана и перебороть это не могла и не хотела.
То, что Женя говорила про Владу, вызвало у Владимира отторжение, но спорить с женщиной, да еще с такой желейно-несчастливой, он не мог. По правде говоря, ему и не хотелось.
Женин интригующий вид часто вызывался ее застенчивостью. Владимир, как ни странно, единственный из ее окружения понимал это. Она вообще не представляла для него интереса как женщина, он воспринимал ее как бесплотное существо и даже побаивался. Но теперь она не была загадочна. Она была открыта, и это поражало намного больше. Прыгающий диалог завершился. Такой болью был заполонен забитый солнцем взгляд Евгении, что Владимир испытал теплоту и толчок благодарности.
24
– Бросьте. Когда война зайдет далеко, мобилизуют всех до одного. Вы мне можете предложить лишь отсрочку, причем подлую. К чему это? Лучше уж сразу. Все равно буду запасником, и в любой момент для нужд фронта…
Так горячо и убежденно говорил Владимир Гнеушев в кабинете начальника завода, где работал, переведясь на заочное отделение.
– А ты хочешь пороху понюхать?! Это не игрушки тебе. Ты не понимаешь, что грядет… Думаешь, война быстро закончится? Населению, конечно, не сообщают, насколько фашисты хорошо вооружены и обучены. И насколько Союз ослаблен безобразным руководством последних лет. Не знаешь ты, во что собираешься ввязаться. Я бы тебя отстоял, таких инженеров отдавать на бойню – безумие.
– Отстояли… И к стенке бы встали. Сейчас с кем вообще церемонятся? Времена не те. Нужно – так нужно, и не попрешь против этого. Да и верно. Кто страну бы поднимал, если бы не такие меры? С гражданской сколько лет прошло, а до сих пор в нечеловеческих условиях обитаем, все на производство, для укрепления границ… Мы должны, обязаны трудиться. Если бы не взяли в ежовые рукавицы, кто знает, были ли мы вообще на что-то способны? Может, это и правда необходимо…
– Потому обязательно было стольких людей работоспособного возраста просто ни за что стрелять, ссылать?
– Вы – диссидент, – сказал Владимир без агрессии и прежней огорошенности на такие мнения.
– Донеси на меня, – усмехнулся начальник и вдруг перестал быть несчастным. Такое впечатление могло создаться из-за его негустых стекающих на лысину прядей, мелких черт лица, небольшого роста…
– Я не предатель.
– Ты же мыслишь так правильно… А мне что теперь? Будут меня мутузить все время войны как хотят, а я из страха за собственную шкуру начну молчать, увиливать и поступать, как хочется кому-то сверху… И вести с ними непрекращающуюся войну за кадры. Можно ли всех мужчин – специалистов, без которых производство станет, тащить на фронт? Фронт же без заводов загнется через неделю.
Он ожесточенно сплюнул и закашлялся как заядлый курильщик. Затем продолжал:
– Ничего люди простые не знают никогда… Они идут добровольцами во славу вождя, не понимая, что они для него – лишь сошки, и даже миллионы погибших он оплакивать не будет, одержимый лишь тем, чтобы остаться в анналах истории, – сокрушенно промолвил начальник и перестал спорить.
Владимир чуть не пожал плечами, хоть ему был глубоко неприятен и даже оскорбителен этот разговор. Бредни, когда кровь его бурлила, не занимали его. Что он там буровил? Откуда все знает, если об этом не говорят? Сговорились они с Женей, что ли, нести одно и то же?
25
Скловского многие справедливо считали глубоким. Но его мудрость не произрастала на личное, духовное, а охватывала внешние, земные проявления ума – политику, экономику, даже культуру. Был он до революции типичным сыном своего клана, времени и века несмотря на то, что все кругом всегда убеждены, что зрят шире и не поддаются влияниям среды, когда прямо из нее и произрастают. Неповоротливый консерватор вовремя понял, что долго так не протянешь. Он шкурой почувствовал, на чьей стороне сила. Распил страны казался ему идиотизмом, особенно смеялся он над теми, кто верил той или другой стороне, но все же и его симпатии перешли на зубоскалых большевиков. Невозможно было не поддаться этой смахивающей все стихийной силе. Сколько лет твердили про приличия, бога… Как это опротивело, учитывая новые открытия и прогресс, а в Российской империи все катилось по накатанной, словно застряла она в восемнадцатом веке. А теперь все оказалось смытым и свободным, можно было заново разрисовывать чистый холст, что все с упоением и неумением делали. Он презирал толпу, ненавидящую чуждый лагерь. Не мог не презирать, хоть и признавал, что для страны это вновь, нет опыта обмана, что нельзя просто во всем обвинять безграмотных людей и этим ставить себя выше. Впрочем, мыслей своих вслух Виктор не высказывал, что и стало его главной проблемой. Дети понимали его буквально, считая однобоким, и, ненавидя, преклонялись, во многом мыслили идентично с ним, полагая, что мысли эти синтезировали сами, не признавая влияния отца на себя. С женами же он вел себя так не из садизма, а из глубокого убеждения, что есть в жизни вещи и поважнее бабских хворей.