— Полька! Полька, ты?! А ну стой! Стой, я сказала!
Останавливаюсь на месте в каком-то слепом послушании — во-первых, задумавшись, я не сразу понимаю, насколько оправдан этот приказ и автоматически его выполняю. А во-вторых — хоть и чувствую, как ухнув, взволнованно замерло сердце, в то же время, испытываю что-то похожее на облегчение.
Кажется, меня засекли, еще и так по-глупому, совсем недалеко от кофейни Дениса. Но то, что это сделала не какая-то разозлённая мамаша или какой-то другой агрессивный незнакомец, заставляет меня облегченно выдохнуть, оборачиваясь на голос.
Конечно же, я не могла не узнать его сразу — это Наташка, с которой мы знакомы сто лет, с которой ссорились и мирились, расставались и снова встречались, радуясь, будто и не было у нас своих, отдельных жизней. Да, еще никогда между нами не стояла такая причина для размолвки, никогда не всплывали фотографии, где я, как сказали бы местные, «нагло развращаю» ее младшего брата, но… Но это же Наташка. Ей-то я точно могу хотя бы попытаться что-то объяснить
И вообще, у неё к Артуру чувство сестринской ревности превышает сестринскую любовь, я сама могла в этом убедиться. Может, она даже поймет, что всем будет лучше, если ее брат уедет со мной. С глаз долой — минус один соперник за полное обожание семьи. Это не Тамара Гордеевна с ее слепой любовью. И не Борис Олегович, которому припекло так, что он прибежал ко мне под дверь. А Наташка! Не может быть, чтобы она не захотела меня выслушать. Хоть минуту, хоть полминуты.
Только сейчас, развернувшись к ней полностью, вижу, что она стоит в окружении небольшой группы женщин, знакомых или не знакомых мне… не знаю. Я слишком взволнована, чтобы различать их лица и… не испугана, нет. Скорее, ослеплена чувством вины, которое захлёстывает меня, как только я встречаюсь с ней взглядом. Она смотрит на меня так, что я понимаю — нет, все зря. Зря мои глупые надежды и попытки объясниться. Она не будет меня слушать. И плевать на то, что ей самой лучше, если Артур уедет и заживет своей жизнью. Все это неважно в сравнении тем, что для неё я предательница и обманщица, раз и навсегда. И этого не могут исправить никакие факты, никакие частности.
Разумная часть меня изо всех сил сигнализирует — беги быстро, до кофейни метров пятьдесят, не больше. Потом поговорите, когда обе успокоитесь. Сейчас все попытки сделать это бесполезны — чем ближе подходит Наташка, тем явственнее я вижу, какая она заплаканная, растрёпанная, с красными воспаленными глазами, будто после нескольких бессонных ночей.
И все равно стою на месте.
Мне так стыдно перед ней. Несмотря на то, что понимаю: мои чувства к ее брату — не преступление. И все равно, мне жгуче, болезненно стыдно. Я готова все вытерпеть, все принять от нее. Потому, что заслужила это.
По-прежнему молча я стою и жду, глядя, как все больше меняясь в лице, она приближается вплотную, каким все более грузным, как будто давящим землю, становится ее шаг, как медленно (а, может, это просто иллюзия, вызванная моей заторможенностью) описывая дугу в воздухе, поднимается ее ладонь и звонкий, и, в то же время, до тошноты плотный звук удара, заставляет мою голову дернуться, на секунду ослепляя и вспыхивая перед глазами яркой вспышкой.
Только спустя мгновение я понимаю, что стою перед ней, чудом удержавшись на ногах и прикрывая рукой горящую после удара щеку, в то время как она, с видимым трудом сдерживая желание ударить еще раз, открывает рот и кричит мне что-то, но я, опять же, не сразу улавливаю, о чем речь.
— …что ты сделала?! Такая твоя благодарность?! Ты что, думаешь, я это сглотну и оботрусь? Думаешь, управы на тебя нету? Так я быстро найду! Я тебе всю дурь! Из головы! Выбью!
Град ударов снова сыпется на меня — мне кажется, у неё не две руки, а десять. Совсем не понимая, что происходит, я только стараюсь не упустить из виду камеру, которая съехала с плеча и сейчас болтается на локте, который я прижимаю к себе, зная одно — я не должна уронить фотоаппарат, не должна. Здесь твердый асфальт, он разобьётся, обязательно разобьётся, а там работы, которые я не успела скопировать в облако, а значит, они пропадут.
Еще одна вспышка застилает глаза — на этот раз такая яркая, что кажется, будто совсем рядом сверкнула молния, и инстинктивно закрывая лицо рукой, я всё-таки выпускаю камеру. Только это приводит меня в себя — глухой стук о землю, и снова единственная мысль, которая бьется в мозгу — может, все обойдётся, там хорошая сумка-чехол с отличной амортизацией. Может, ничего страшного не случилось, несмотря на то, что прояснившаяся картинка реальности пляшет и переворачиваешься перед глазами — кажется, Наташка вцепилась мне в волосы и таскает от души, так, что кожа головы начинает гореть огнём, и в глазах снова меркнет — на этот раз от боли, которую я начинаю чувствовать резко, словно внутри меня нажали невидимую кнопку.
— Сучка! Ведьмачка чертова! Я тебе покажу, как детей из семьи сманивать! Ты у меня за все… за все ответишь! — теперь она просто хаотично молотит меня, а я все пытаюсь дотянуться до камеры и не упасть при этом. Падать нельзя, ни в коем случае нельзя, твердит изнутри какой-то животный инстинкт, он же заставляет снова прикрыть лицо, после того, как ее острые ногти полосуют меня у самых глаз.
— Подожди… камеру… дай я заберу камеру, и уйду… Все, ты больше… меня не увидишь.
И только когда ее рука снова вцепившись мне в волосы, тянет так, что я ору, громко и надрывно, еле слыша себя от болевого шока, происходящее по-настоящему включается для меня. Вместе с обычными, окружающими нас звуками — отдаленным шумом демонатажной техники, отголосками разговоров и смеха, обрывками музыки. А между нами сейчас временно тишина — немая, давящая, только подчеркивающая ненормальность всего происходящего, как в плохо придуманном кино.
Этого не может быть. Этого не может происходить со мной, прямо сейчас, прямо здесь. Я же в публичном, безопасном месте, полном прохожих и полиции.
Это невозможно. Мне всё это кажется.
По щеке струится что-то горячее и тёплое — это моя кровь, подтверждающая реальность происходящего, именно она отрезвляет меня окончательно.
— Убери руки! Убери руки и успокойся — отрывая Наташку от себя, я все ещё пытаюсь достучаться к ее сознанию, а не к взбесившейся животной стороне.
Но Наташка ничего не слышит — не хочет или не может. Тяжело дыша, она царапает меня, бессильно и зло пытаясь сделать хоть что-то, причинить хоть какой-то вред, пусть маленький и смешной после ее тяжёлых ударов и оплеух.
— Убью… Убью сучку… Убью! Чтоб ты сдохла. Чтоб у тебя никогда счастья не было. Чтоб тебя живьём закопали, гадину!
Сейчас у неё стадия апатии после вспышки агрессии, она рыдает и бьется в истерике, и я могу ее больше не бояться. Временно. Только эти обрывки мыслей проносятся в голове, пока я, не выпуская ее запястий, которые сжимаю до побелевших костяшек пальцев, оглядываюсь вокруг, на толпу окружившую нас.
На всех тех гуляющих мужчин и женщин, иногда подростков, которые просто собрались посмотреть, что происходит, но не вмешаться. Своим молчаливым бездействием они так откровенно, так явно подчёркивают свое согласие с действиями Наташки, что от накатившего бессилия я выпускаю ее, и пока она, рыдает, закрыв лицо руками, медленно оборачиваюсь вокруг себя.