В этот самый момент факт того, что из родни у меня почти никого не осталось, и постоять за меня в случае чего будет совершенно некому, кажется мне едва ли не самым большим счастьем в жизни.
— Ну все, все, Ниночка. Да, поняла тебя, моя хорошая. Все узнай и будем что-то решать, гуртом. Спасём тебе и дочку, и брак ее, и Артурку нашего. Договорились, милая. И тебе того же. Поцелуй своих от меня. До скорых, доча. До скорых.
Разговор заканчивается, в комнате опять воцаряется тишина и мне снова страшно даже дышать, чтобы не привлечь к себе внимания Тамары Гордеевны. Пусть уходит. Пусть уходит, сделав свои выводы, приняв свои решения. Я до сих пор не могу понять, зачем она пришла — ведь могла же столкнуться с Артуром, который очень бы удивился увидев, что мать открывает двери своим ключом. А может… Может, она точно знала, что сын в такое время на работе и пришла просто… Просто, чтобы… Что? Побыть в его квартире, пока его нет и он об этом не узнает?
От этой мысли я вздрагиваю — вся эта любовь и привязанность начинает казаться мне слегка нездоровой. Как будто к материнской любви и ревности примешивается ещё какая-то неосознаваемая, типично женская, а вместе с ней — и боязнь потерять того, кто воплощает для неё образ рыцаря, идеального мужчины, который побесится-побесится, да и вернётся к ней, потому что никто не будет любить его так сильно, так преданно. Да и вообще, мать с сёстрами — поперед любых баб, которых может сколько угодно быть.
А семья — она одна такая. Второй не будет, в отличие от жены.
В просвет между дверей шкафа я снова вижу Тамару Гордеевну и понимаю, что моя последняя догадка — не такая уж и ложная. Снова вернувшись в комнату из коридора, она проходит совсем рядом, любовно прикасаясь рукой ко всему, к чему может дотянуться — к спинке стула, на которой оставлена футболка Артура, к полкам, на которых лежат его вещи, и вдруг замирает, уставившись в одну точку.
Я тоже замираю, потому что понимаю — это неспроста. Наклоняюсь вперёд, приникаю к дверной щелке и вижу, как медленно и тяжело ступая, она возвращается к нашей самодельной кровати, склоняется над ней и подбирает с подушки что-то, чего не заметила сразу.
Распрямляя спину и вытягивая вперёд руку со своей находкой, она внимательно разглядывается ее — и мое сердце, сжавшись в комок, медленно проваливается в пятки. Потому что в руках у Тамары Гордеевны не что иное, как лифчик — тот самый, который я небрежно бросила на подушки, еле прикрыв одеялом, тот, который ровно за сутки до этого я сняла с ее сушителя в ванной, после того как устроила свои нетрезвые постирушки всего на свете. И если мать Артура сейчас вспомнит, что уже видела это и где именно видела, то… всё.
Я ещё не знаю, на что способна Тамара Гордеевна и что она предпримет, но наслушавшись ее разговоров о колдовстве и бабках, мне начинает казаться, что она никогда и ни за что не отпустит Артура со мной. Наведёт порчу, выроет лично траншею, преграждающую выезд из города, заполнит ее горючим газом, опоит сына снотворным и запрет в кладовке — самые бредовые и безумные идеи проносятся у меня в голове, пока она разглядывает свою находку, тихо цокая языком, а меня трясёт мелкой дрожью от мыслей догадок о том, что сейчас творится в ее голове.
— Дрянь, — наконец, срывается с ее языка. — Сучка блудливая. Да чтоб ты сдохла.
Я не знаю, что так разъярило Тамару Гордеевну — то ли фривольный вид лифчика, сшитого полностью из прозрачной чёрной ткани в мелкую сетку и перехваченного игривыми зелёными бантиками — одного взгляда достаточно, чтобы понять что в нем вся грудь на обозрение, стыдоба одна, а не лифчик — то ли то, что сопоставила уже виденное у себя в ванной и здесь, а значит… Значит поняла, что пригрела на груди змею, кормила-поила ее, как дочь родную привечала — и все для того, чтобы эта сучка выросла и подложила ей такую свинью. И в ее голосе звучит столько ненависти, смешанной с брезгливостью, что помимо воли на глазах у меня выступают слёзы, а горло начинает сводить от рыданий. Нет, мне не жаль терять остатки репутации в глазах Тамары Гордеевны, даже если она все поняла. Но эта слепая, стихийная, едва ли не валящая с ног агрессия, кажется, находит меня и пробивает, даже если ее хозяйка и не подозревает, что объект ее ненависти — здесь совсем рядом, и удар этот получил и принял.
— Я ж прокляну тебя, — продолжает тихо и жутко говорить Тамара Гордеевна — и я, не в силах это выслушивать, пячусь от дверей назад и снова прижимаюсь спиной к стеке шкафа. — Я тебя со свету сживу, стерва ты такая. Ты на карачках передо мной ползать будешь, просить, чтоб простила и сняла проклёны, а я не прощу. Я в могилу тебя сведу, день и ночь корчиться от адской боли будешь, и ни одна таблетка тебе не поможет. Ни родить не сможешь, ни с мужиком больше спать — потому что в животе все гнить заживо будет, змеи и черви закопошатся там. Ни один доктор не найдёт-не увидит, скажет, что здоровая ты, просто дурная, — но ты у меня все ощутишь, все на своей шкуре прочувствуешь. Я такие методы знаю…
И на этом месте ее прерывает звук, на который я готова молиться. Так, наверное, молился бурсак Хома на первый крик петуха, когда отпевал панночку в проклятой церкви, думаю я, неожиданно чувствуя на языке солоноватый привкус крови. Отлично, для усугублениях какой-то дикой атмосферы происходящего, я прокусила себе кожу на руке, в которую вцепилась зубами, лишь бы не разреветься в голос, и теперь втягиваю ее в себя, чтобы не испачкать одежду. Что за бред, блин, происходит, и я — его главная участница! Не хватало только мне впасть в истерику и начать чертить вокруг себя защитный круг. Вот и капля крови у меня уже есть для скрепления защиты.
Тем временем в руке у Тамары Гордеевны вновь и вновь звонит мобильный телефон — этот звук цивилизации разбивает странную магию ее голоса, шепчущего наговоры, которые совсем не кажутся мне пыльным зашкваром, как сказал бы Вэл.
— А…алло? — тоже как будто возвращаясь в реальность, растерянно говорит Тамара Гордеевна, и тут же добавляет, встрепенувшись, ласково: — Артурка? Сынок! Что ты… что стряслось? Почему звонишь? Вспомнил, наконец, о матери?
Ох, как вовремя! Не знаю, как так вышло, но именно Артур, скорейшего возвращения которого я жду теперь с ещё большим нетерпением, вмешивается в происходящее пусть даже телефонным звонком. Все равно он здесь, он рядом, голосом из телефона, который я не слышу, но понимаю одно — он рядом.
— Нет, что ты… — продолжает Тамара Гордеевна уже спокойнее, своим напевным и доброжелательным тоном. — Я ж ничего сынок, не попрекаю, нет. Просто не звонил ты давно. И я тебя не беспокоила. Вот, думаю, а тут звонишь. И решила спросить, не случилось ли чего. Ничего не случилось? Вот и добре. Вот и хорошо, родной. Что? Домой заезжал? Да ты что! Знала бы, что зайдёшь, никуда бы не поехала, ждала бы тебя со свежими блинчиками с грибами, как ты любишь. Ещё и со сметаной! Давно мы с тобой не сидели вот так, не обедали. Не общались по душам. Что? Поговорить надо будет? Так я всегда согласна, сынок. Приезжай, поговорим. Лишь бы ты только не молчал, не пропадал больше.
О боже, нет. Только не сейчас! Только не до того времени, как мы уедем из города. Не надо сейчас Артуру никому ничего говорить. И пусть всего час назад я была убеждена, что этот разговор с семьей, честный и прямой, ему надо будет пережить перед отъездом, чтобы уходить без недосказанностей, поставив все точки над i. А вот сейчас… Нет. Не может быть никаких честных и прямых разговоров. Говорить с семьей для него — это все равно что спасовать, подставиться, заранее проиграть. О честности надо помнить с адекватным противником. В том же, что родня Артура ему противник, а не союзник, при этом не совсем адекватный, я больше не сомневаюсь ни на секунду.