Все мое внимание тоже приковано к снимку, где я на самом деле вижу Дэна — только намного моложе, по-юношески угловатого, с длинной вытянутой шеей, смешными ушами и все такой же плутовато-обаятельной улыбкой. Стоит и дурачится рядом с Артуром в компании других мальчишек-старшеклассников. Здесь им примерно столько же лет, сколько сейчас Эмель — и тут же слышу ее удивленный голос:
— Ой, какой тут Дэн! Такой смешной и худой! — она заразительно смеётся. — Нет, сейчас он красивее — выше стал, подкачался. А дядя почти не изменился, да, ба?
— Да, совсем взрослый он тут, сынок мой, — не скрывая любования, подтверждает Тамара Гордеевна, с нежностью проводя пальцем по краю фотографии. — Так быстро вырос-возмужал, не успела оглянуться. Вот только фотографироваться не любит, страх. Поэтому и мало его в альбоме, совсем мало. Не знаю, кем надо быть, чтобы уговорить его сняться, Полиночка, — общается она ко мне, видимо, вспоминая, что я тоже фотограф. — Сам черт будет искушать — он не поддастся!
Отлично, значит, я хуже черта, с какой-то странной иронией думаю я. Тут же вспоминаю нашу съемку во время поездки за город, после которой остались чудесные снимки — расслабленные, яркие, полные чувства наполненности и счастья. Я открывала их после нашей с Артуром ссоры, боялась пересматривать и брать в работу — в них было слишком много жизни, слишком много его, настоящего и свободного. И то, как он держался перед камерой, странно диссонирует с тем, что говорит мне Тамара Гордеевна.
А ведь она его мать — человек, знающий сына едва ли не лучше всех.
И это не говоря о том, с какой отчаянной лёгкостью он повелся на мою авантюру со съемкой на пустыре, которую мы так и не провели, потому что поругались — так глупо, так не вовремя.
Но… еще же можно все исправить — теперь уже четко понимаю я, чувствуя огромное желание исполнить задуманное, сделать все то, что обещала Артуру. Перетряхнуть его понятия о себе, перевернуть с ног на голову, открыть то, чего он не знает и не подозревает. В чём-то у нас это уже получилось — но не до конца. Именно об этом я думаю, продолжая рассматривать его подростковое фото с Дэном, полное напряжения и закрытости — об этом кричит все, начиная от взгляда и заканчивая сжатыми в кулаки пальцами на скрещённых на груди руках.
А ведь на самом деле Артур совсем не такой. Он чудесный, раскованный, такой свободно-естественный, без малейшей капли зажатости. Такой, как на моих фото. Такой, как на детских снимках из спортивного альбома, который Тамара Гордеевна спрятала в барную нишу, сердито захлопнув дверцу, ещё и закрыв ее на ключ.
Понимаю, что сейчас раздосадую ее еще больше, но не могу умолчать об этом:
— Какая разница огромная, — говорю я, поворачиваясь к Тамаре Гордеевне. — А ведь на корте Артур отлично позирует. Мы много фоток пересмотрели с дядь Борей, они прямо ну очень крутые. Хоть на обложку спортивного журнала ставь. Не знаю, кто его снимал, как удалось так раскрыть… Или он сам просто очень талантливый, и совершенно не стеснялся во время съемки. Можете мне поверить, я со многими людьми работала — такая естественность дорогого стоит.
Полина, ты ходишь по тонкому льду. Ты что, задираешься с матерью Артура? Ловлю себя на этой мысли — и снова не чувствую ни капли стыда, наоборот, какой-то злой драйв и желание ужалить побольнее. Неужели никто из них, вся эта семья, все эти люди, которые постоянно твердят о любви к сыну и брату, не видят, что бросив спорт, он стал ближе к ним, но как будто потерял себя?
— А вот правда, Полина, как это вы так поняли, — беспокойно ёрзая на месте, говорит Злата. — Дядя до сих пор жалеет, что бросил свой теннис. Только никому не говорит. А вы вот сразу это вычислили!
Угу, сразу. Как бы не так. Всего лишь несколько дней назад ситуация в этой семье виделась мне совсем по-другому. И я, как добропорядочная матрона, втирала Артуру, что ему следует делать и как жить. Ещё одна женщина, решающая за него из-за самых лучших побуждений, как будто ему своих, в семье, мало было.
«Так вот значит как — ты за меня все решила» — вспоминаю его слова, и теперь они звучат для меня по-новому. Хотя, я была уверена, что знаю и понимаю ситуацию лучше него.
Никогда не утверждайте, что знаете наверняка — что-то или кого-то. Потом вам будет очень стыдно за свою самонадеянность и поверхностные выводы.
— Да глупости это все! — возражает внучке Тамара Гордеевна. Конечно, она не согласится. Ведь признать это — смириться с тем, что сама, своими руками сделала своего ребёнка несчастным. — Он после того, как рука срослась, сам понял, что нечего по этим турам… или турнирам разъездать, не принесёт это ему счастья! Мир большой, народу в нем много бестолкового, всегда можно всё бросить и променять его на родной дом. Вот только кто поймёт, кто успокоит так, как свои? И самому стеной-опорой для кого быть? Никому ты, кроме своей семьи не нужен! Никому!
— Дядя бы уехал, если бы бабушка не заболела, — упрямо и громко шепчет Злата, так чтобы было видно — пусть она и не спорит в открытую, но и не соглашается до конца. А у меня по спине ползёт холодок неприятной догадки. Так вот оно что! Вот что стало последней каплей, переломившей решимость Артура.
— А что с вами случилось, Тамара Гордеевна? — обращаюсь к ней, надеясь, что мой голос не изменился так, как изменился взгляд на ситуацию буквально за несколько часов.
— Да прихватило что-то, Полиночка, — говорит она с большей осторожностью, видимо, осознав, что если продолжит с той же горячностью, то легко выболтает правду.
Не знаю, от кого скрывается Тамара Гордеевна, ведь эту правду и так знают все присутствующие. И я — тоже знаю, понимаю и предчувствую.
— Бабушка говорит, что от тоски слегла, — добавляет простодушная и прямолинейная Злата, и ее слова кажутся мне безжалостным скальпелем, вскрывающим правдивые намерения матери Артура. — Душа, говорит, болела постоянно. Это же как сердце, да? Наверное, тахикардия?
— Да, Златочка. Она самая, — поспешно поправляет ее Тамара Гордеевна. — Что-то сердце у меня тогда сильно болело, Полиночка. Знаешь, как оно бывает, когда кто-то дорогой и любимый глупости делает?
— Ты о чем это ба? — снова вмешивается в разговор Злата, не понимая, в отличие от меня, всех намеков. Лучше бы и я не понимала. Тогда мое полное разочарование не было таким пекущим, таким до слез острым. Я могла предположить эту старую как мир манипуляцию: «Не уходи, а то умру», но приписывать ее роскошной и мудрой Тамаре Гордеевне не хотела до последнего. А как тут не приписывать, если она сама в этом открыто сознается?
— Да ни о чем, ни о чем, внуча. Потом поймёшь меня, как матерью станешь. Вот вырастете вы, выкормите своих детей, — обращается она к зачарованно слушающим внучкам, поддавшимся магии ее грудного, напевного голоса. — Ночами из-за них не поспите, все из зубы, ушибы, ангины как свои переживёте, всю душу отдадите, все самое светлое вложите, всю любовь, которая в вас осталась. А потом вам в один день скажут — пришло, мол, время, все птенцы рано или поздно вылетают из гнезда. Такой закон жизни. И вы согласитесь — куда ж с законами жизни спорить-то? Вот только сердце, которое знает один закон — материнской любви, которое хочет быть рядом — уберегать, помогать, поддерживать, — сердце не выдержит, разобьётся от тоски и горя, а потом и вовсе — остановится…