Да, нелегкими были последние дни бабушки Лизы. Родину она покинула, а до Америки не доехала, даже статус эмигранта получить не успела. Двенадцать дней добивались сыновья разрешения вывезти усопшую мать из Вены в Нью-Йорк. Но теперь и это было позади. Начались последние горестные хлопоты: похороны.
Ранний утренний час провели мы всей семьей в синагоге, где происходил обряд оплакивания усопшей. Слышал я, что обряд этот в нашей религии относится к одной из важнейших древних заповедей. Может, в древности люди были благочестивы и впрямь исполняли обряды от всей души. Но каким же формальным стало оплакивание в наши дни!
Судите сами. Мы, родственники усопшей, сидим в первом ряду. Друзья и знакомые подходят один за другим, обнимают нас, произносят «Хаёти Шумо боша», то есть «примите соболезнования», либо «Худо рахмат куна» – «добрая память усопшим». Некоторые поднимаются на возвышение и произносят скорбную речь. Говорят торжественно, велеречиво, почти одними и теми же словами… Может быть, речи нужны, а точнее говоря, неизбежны, когда прощаются с официальными лицами, с широко известными общественными деятелями. Но на семейных похоронах – зачем, скажите мне? Кому это надо – родственникам, усопшему?
Вот речь держит ребе. С бабушкой Лизой он и знаком-то не был, но воспевает ее достоинства с таким жаром, будто знал усопшую, как родную, чуть ли не с пеленок. Не притворство ли это?
Я знаю случаи, когда оплакивание в синагоге превращалось в настоящую пытку для близких усопшего. Недавно мой знакомый, зубной врач Хайко, потерял любимую дочь, совсем еще не старую женщину. Он был сломлен горем… Церемония в синагоге длилась почти два часа. Собралось человек семьсот, выступавших было около пятнадцати, среди них – пять или шесть ребе. Эти почтенные люди произносили проповеди, поучали присутствующих, как надо соблюдать Закон… Никому даже в голову не пришло подумать о несчастном отце. Бледный до синевы, он трясся мелкой дрожью, почти потерял сознание. А ведь впереди была поездка на кладбище, последнее трагическое прощание.
Пусть осуждают меня рьяные сторонники старых обычаев, я не перестану утверждать: нельзя превращать традиции в плохой спектакль! Хочется, чтобы в них преобладало чувство меры и понимание духовного содержания обряда, а не тщеславие. Уверен, что именно это чувство – желание быть не хуже других – господствует у нас почти во всех церемониях и обрядах. Боимся, что люди осудят!
Я и о себе говорю. Нередко я и сам подчинялся рутине. Очевидно, страх, «что обо мне скажут», таился где-то в подсознании.
* * *
…Мы вышли из синагоги. Неподалеку уже стоял катафалк, окруженный широким кольцом колышущихся черных зонтиков. Я подошел к нему. Гроб прикрыт был намокшим под дождем ковриком. Там, под его крышкой, совсем рядом… Вот как довелось мне встретиться с бабушкой Лизой после десяти лет разлуки! Вдруг совершенно ясно увидел я перед собой ее лицо – не то, сильно постаревшее, изрезанное глубокими морщинами, как на последней фотографии, присланной из Ташкента, а прежнее, из моего далекого детства… Вокруг шуршали и скрипели зонтики, люди подходили к катафалку попрощаться с бабушкой Лизой, а я все глубже погружался в свои «картинки».
* * *
Ведро с водой, швабра в руках. Драю полы в Старом Доме. Сидя на диване в привычной позе – закинув руку за спину и потирая свой «спундилез», – бабушка наблюдает, достаточно ли я усерден… «А-ах, смотри, ка-акая пилища! Счастье, что ты приехал на каникулы, дорогой помощник!.. Э-э, погляди-ка, еще пиль! Во-он там…» Мне смешно: «дорогой помощник»… Будто совсем недавно бабушка, обозлившись на меня из-за чего-то, не кричала мне: «Лайлак! Кушта шиви!» В переводе на русский эти звучные слова означают: «Долговязый! Чтоб ты сдох!»
Признаться, находило на меня иногда озорство. Начнет бабушка злиться, а я стараюсь еще больше раздразнить ее. Стоя передо мной (а я действительно долговязый), невысокая бабушка задирает голову и чуть ли не на цыпочки становится. Рот ее так широко открыт, что видны все серебряные коронки, глаза до того выпучены, что кажется, вот-вот вылезут из орбит. Яростно размахивая правой рукой (левая, как всегда, за спиной), бабушка выкрикивает свои «кушта шиви!» и другие проклятия. Ну, от проклятий я, конечно, воздерживаюсь, но в ответ на «лайлак» позволяю себе выкрикнуть: «а ты пастак!», что значит «коротышка»… Тут все идет по новой!
Бедная бабушка! Она и не догадывалась, конечно, что я наслаждаюсь представлением.
* * *
…Стол под цветущей шпанкой. Разложив на плетеном подносе нарезанное мясо, бабушка энергично натирает его солью. «Готово!» – она прикрывает мясо тазиком, сверху кладет тяжелый камень. – Уж это не сбросят, а?» Я киваю, стараясь не рассмеяться. Мне тут же представилось именно то, чего бабушка боится: однажды мясо было ненадежно прикрыто, и кошка – их у нас на чердаках видимо-невидимо – ухватила самый лакомый кусок… Отчаянный лай Джека, вопли бабушки: «Кушта шиви!» Но кошка уже где-то на крыше…
* * *
…Весь дом пропах вишневым вареньем. Мои руки чуть ли не до локтей, губы, щеки, подбородок – все в багровых тонах. Полдня я, под присмотром бабушки Лизы, вынимал похожей на шприц машинкой косточки из вишен. Целое ведро перечистил! Ну, кое-что, конечно, и в рот попадало, когда бабушки не было на кухне, но почему-то вишня гораздо слаще, когда рвешь ее с дерева… Надоело, устал, да и Юрка уже сколько раз заглядывал со двора: «Брось, пошли!» Он-то ничуть не боится бабушки… Но нет, я, оказывается, нужен и при варке варенья: «Подними тазик… Потряси… Аккуратнее!». Наконец я свободен и даже получаю в награду, кроме ласкового «джони бивещь», большой кусок хлеба с теплой вкусной пенкой. У нас ее называли копук… Помнится, Юрка испортил мне все удовольствие: сказал, что копук есть нельзя, это грязь, гадость…
* * *
Вот ведь как интересно, подумалось мне вдруг. Все милое, смешное, веселое в памяти гораздо ярче и ближе, чем то, что делало жизнь с бабушкой такой трудной… Нет, сейчас даже как-то и не хочется вспоминать о плохом! Вероятно, добро действительно самая большая человеческая ценность, потому-то душа радуется ему, бережет.
Да и бабушка Лиза с годами менялась. Ее отношение к нам, особенно после нашего отъезда, становилось все лучше. Мне и братец Юрка не раз писал, что старики что ни день вспоминают нас и очень надеются на встречу. И каждый разговор по телефону подтверждал это. Чем дольше длилась разлука, тем больше тоски и нежности слышал я в голосе бабушки. Нежность… Вот уж чего бабушка к нам прежде не испытывала! К маме – особенно. У мамы достаточно было причин затаить в душе и горечь, и обиду на злую, несправедливую свекровь.
– Ты не находишь, что она подобрела? – спросил я как-то у мамы после очередного разговора с бабушкой. Я ведь видел, как мама в ответ ей улыбается, кивает, как у нее у самой добреет лицо.
– Наверное, – ответила мама и, вздохнув, задумчиво пожала плечами.
* * *
…Расступились черные зонтики, отхлынули от катафалка. Мужчины подняли гроб на плечи, сменяя друг друга, понесли к стоявшему рядом длинному «кадиллаку». Мы с отцом шли впереди: он с портретом бабушки в руках, я, поддерживая его под локоть и прикрывая зонтом… Отец шел сутулясь, тяжело и прерывисто дыша. Как он постарел, подумал я с внезапной жалостью. На бабушку Лизу стал похож… Да, мысли о том, что жизнь коротка, мысли о грозной беспощадности смерти не покидали меня в тот день.