Всю прошлую неделю безумная мать не выходила из своего кубикула, пребывая на полном попечении хлопотливой армянки Ануш, несколько раз предупреждавшей хозяина о близящейся развязке. Старуха уже и не вставала. Целыми днями молчала. Дышала тяжко. Гадила под себя. И ничего, кроме горсточки вяленого винограда и кружки воды, не вкушала. Перед сном всякую ночь Киприан заходил в опочивальню матери, смотрел на ее заострившийся профиль, на пряди седых волос, в беспорядке рассыпанные по подушке, на высохшую руку той, что взрастила его, баюкала, кормила и поучала с заботой великой, а ныне была безжизненна и безразлична. Смотрел и думал: сколько еще месяцев, дней, часов суждено им быть вместе? И не знал ответа при всей своей чародейской прозорливости.
А тут сама вдруг вышла из кубикула. Без поддержки. С потрясенной Ануш за спиной. Предстала как ни в чем не бывало, точно и не было этих лет безумия. Хоть и смотрела на Киприана туманно, а руки тряслись по-прежнему, облик ее наполнился прежней статью и благородством. Главою с аккуратно уложенными волосами и даже тонким слоем белил на лице прижалась к груди своего сына. И жаркие материнские слезы окропили ее долгожданным теплым дождем. Киприан обнял мать, поражаясь, но не смея выказать радости от удивительного этого преображения. И ощущая с каждым мгновением все явственнее, как и собственное его сердце словно бы очищается, обнажается, становится мягче и слабей. А слезы подступают все ближе. И не дают вздохнуть.
– Мамочка, – молвил Киприан задыхаясь, – я скоро приду. Вот дойду до храма и сразу вернусь. И мы вместе сядем за трапезу. Ануш приготовит свиное вымя. Ты ведь любишь его, мамочка? Сядем и славно поговорим. Ты только дождись меня, пожалуйста, мама!
Всю-то дорогу к христианскому храму, на поводу с повеселевшим внезапно мулом, тянущим крестьянскую повозку, набитую не луком, не утварью негодной, но сотнями ценных, не всякому доступных книг, Киприан раздумывал о причинах удивительного преображении матери и о том еще, что скажет епископу. И примет ли его христианский епископ?
Жесткая серая власяница исколола тело его, а белым платком прикрывал он половину лица на манер кочующих измаильтян. Встречный люд узнать чародея не мог. Но все одно расступался почтительно, уступая дорогу чудному страннику с повозкой, полной ученых книг. И даже уличный гомон странным образом стихал при его приближении.
Путь к храму – через Железные врата, по вымощенной велением иудейского царя Ирода дороге за городскими стенами, что ведет в горы. Здесь, у подножия скального обрыва, неприметен и неказист в спасительных зарослях дикой ежевики и колючих шиповников, виднеется проход в христианскую церковь – низкий, заставляющий склониться входящего. После величественных святилищ языческих, украшенных дорогим мрамором, золотом, слоновой костью, обитель Господа показалась Киприану бедной юдолью сирийцев, что, пребывая в непрестанной нужде, селились на городских окраинах. Шагов тринадцать в пещерную глубь. Девять – в ширину. Четыре колонны серого туфа, такого же материала алтарь, укрытый домотканым покровом с литерами INBI
[98], с десяток глиняных светильников, каких не сыщешь в богатых антиохийских домах, но лишь в окраинных лачугах, стол ливанского кедра, скамьи кленовые, сколоченные на скорую руку кем-то из прихожан. Да деревянный крест над алтарем – безыскусный, немудреный. «Скупая вера, – подумалось Киприану, – даже крест не могли изваять как следует». Но тут же осекся, осознавая, что за внешней простотой этой церкви стоит великая сила ее Создателя – тоже ведь человека не кровей голубых, но духа высочайшего.
Пролом пещерный, два узких лаза под самым потолком и свет лампад озаряли церковь дрожащим сумеречным светом, в котором можно было различить не только скромное убранство ее, но и согбенную фигуру старца, склонившегося возле глиняной лампады над манускриптом. Заслышав шарканье подошв у входа, обернулся, не в силах различить темный силуэт. Поднялся с неожиданной для лет своих легкостью. Приблизился к незнакомцу с лампадой в руке. Но как только она осветила лицо Киприана, с ужасом отпрянул. Торопливо перекрестился.
– Изыди, семя бесовское, – вскричал заполошно. – Vade retro, Satana!
[99]
– Я – человек! – воскликнул Киприан, падая перед епископом ниц. – Человек грешный и кающийся…
– Нет тебе веры, – прервал епископ, гневно глядя в лицо чародея. – Много зла творишь ты между язычниками; оставь же в покое христиан, чтобы тебе не погибнуть в скором времени. Если ты еще не погиб.
Слезы хлынули из глаз Киприана при этих словах, от коих почувствовал он ту степень отчуждения и небрежения, что испытывал к нему не только христианский люд, но и большинство горожан Великой Антиохии, всю глубину поглотившей его пропасти человеческого грехопадения, из которой даже белого света не видно. Только мрак. Смрад. Тление. Сущий ад. Еще в этой, земной жизни.
– Бог ваш – Отец, но не судия, – проговорил наконец Киприан, поднимаясь с колен. – И разве, упав, не встают и, совратившись с дороги, не возвращаются? Савл из Тарса не был ли гонителем христианского рода, прежде чем ослеп по дороге в Дамаск? Но призван Господом, наречен Павлом. И воздвигнут в апостольский чин. Трижды отрекся от Спасителя апостол Петр, но был прощен по раскаянии сердечном сей же день.
Не раз искушали епископа бесы. Вот и сейчас, узрев лик великого чародея, панибратствовавшего прежде с самим Сатаной, служившего ему и бесами его повелевавшего, испугался нешуточно. Раз посланец дьявола вторгается в Храм Господень, значит, рушатся стены его, а вера слаба. И брани духовной с исчадьем ада не избежать. Знал епископ, сколь изворотлив и хитер князь тьмы. Встречался с ним множество раз и в пустыне иудейской, и во дворцах римских патрициев, в рощах языческих. Помнил он, как на берегу щелочного озера в Скитской пустыне заклинал беса петь песнь херувимскую. И тот запел, обретя вместо бесовского ангельский лик. Помнил юных дев, что приходили еще в первый, порушенный ныне храм под личиною богомолок, но, когда он возвещал отпуст оглашенных, кричали дикими голосами, рычали, становясь на колени, блевали фонтанами на прихожан и священство. Помнил и покаявшихся будто бы одержимых, постом и молитвою смиренных. Допущенных даже и к исповеди, и к евхаристии общей. За таких силы бесовские бились с настойчивостью отчаянной. Доводили до петли под сводами городских врат. До самосожжения. Или детоубийства. Иных страшных грехов.
А вдруг и Киприан, первый слуга Сатаны, губитель душ и града Антиохийского уничтожитель, лишь скрывается под личиною праведника? Вдруг и он пришел сюда, чтобы погубить сами зачатки христианские, ибо где как не в этом граде само имя христиан впервые обрело свое нынешнее звучание? Вдруг козни лукавого настолько дальновидны и коварны, что само явление Киприана, фальшивые его раскаяния повлекут за собой гибель и всей церкви антиохийской? А такие благостные чувства, как сердоболие и сострадание, попросту отворят лазейку в твердыню крепости христианской? И отворит ее не кто иной, как престарелый антиохийский епископ – страж и защитник. Но ведь Истину глаголет чародей. Святое Писание поминает безошибочно. И все в речах его гладко да справно, словно и не чародей глаголет, а епископ многоопытный. Все эти тяжкие мысли переполняли разум Анфима, не дозволяя принять единственно правильное решение. Но как и в прежние времена, если в жизни его долгой случались подобные испытания, читал про себя чудотворную молитву: Υἱὲ Δαυὶδ Ἰησοῦ, ἐλέησόν με
[100]. Так и сейчас, лишь только окончил Киприан речи свои покаянные, как епископ уже глядел на него пристально, испытующе, проникая взглядом своим, и чутким, и проницательным, до самых глубин Киприановой души.