– «Стечкин»… Мало ли чё.
Всей поминальной компанией, за исключением родни, естественно, двинули затем в валютный «Космос», где и пойло, и отношение, и девки, и халдеи – всё в расчете на иноземных гостей. Здесь сперва пили виски с колой. Потом джин с тоником, закусывая это алкогольное благолепие крохотными крендельками с солью и орешками кешью. Под музыку, тоже сплошь чужую, дергались, и дрыгались, и выделывали собственные кренделя пьяные русские офицеры, еще не понимая, не ведая еще, что музыка эта, а заодно с ней валютный этот угар захлестнет их родину в самые ближайшие годы и не десяток ветеранов афганской войны, а весь народ пустится в дикий пляс, пропивая и просерая собственную страну в языческой вакханалии дикого русского капитализма.
Дикие, темные люди, соблазнились они мишурой фантиков, булок, пойла сладкого, принимая дары эти и державы, что их для таких вот пигмеев в изобилии производят, за страны во всех смыслах развитые, за светоч, к которому глупой русской душе тянуться изо всех сил не меньше столетия, да и то, может, ни в жисть не достичь, потому как немец или даже француз, а какой-нибудь американин – тем более, завсегда воспринимались доверчивым русским сердцем с ничем не обоснованным, порою рабским каким-то почтением. С восхищением к его языку, какому стремится обучиться весь мир, ослепительной ли белизне зубов, наглой ли морде, беременному от долларов кошельку. Ему бы на себя оборотиться, восхититься собственным языком, краше которого и богаче немногие языки на свете. Просторами своими необъятными с тысячами километров рек, побережий, гор и пахотных полей озаботиться да недрами, полными злата и серебра, нефти и газа, о которых иные наши кумиры и мечтать не смеют. Этот бы народ прежде всего из грязи-то с коленок на ноги поднять. Обучить его уму-разуму. Обогреть. Накормить. Жильем и землей обеспечить. Дать ему волю вольную. Да суд неподкупный. Закон суровый. Правителя сердечного. Министров совестливых и рачительных. Да веру христианскую. Вот и будет на земле нашей счастье, какового и в Америке не сыскать. Но нет же, пляшет русский народ в пьяном исступленном угаре. И будет плясать под чужую дудку еще не один десяток годов.
Веселие безудержное тем не менее не отменяло жизни будничной, рутинной. Лекций, порою совсем уже скучных, библиотечных залов, в которых книжка или какой секретный реферат ищется через карточки, а потом тщательно конспектируется, а записи эти опять же сдаются в спецчасть под роспись. Никто не отменял вечерних путешествий в столицу по аккуратно записанным в синий дерматиновый блокнот адресам одиноких, лишенных какой-либо поддержки ветеранов. Не тех, о которых пеклась страна по дням Девятого мая. Иных – молодых и потерянных. Стране не нужных. Про первого такого служаку, памятуя о том, как поднимал Сашка дух раненым бойцам, рассказал все тот же Верунчик. И даже привез в Чертаново на пижонском своем авто, в окружении молчаливых бойцов. Паренек из мотострелков имел ранение в пах, отчего его мужское достоинство потеряло работоспособность. Скрывался он на съемной квартире, сторонясь и родителей, а в первую очередь молодой жены, рассказывая им байки про реабилитацию в закрытом военном санатории, куда никакую родню, конечно же, не допускают. На самом деле просто бухал по-черному. Выл собакой. И даже пытался повеситься на дверной ручке. Да духу не хватило сунуться в петлю. Сашка его перво-наперво привел в чувство нашатырем. И втолковал как старший по званию, что причиндалы нынче делают взамен поврежденных новые и даже лучше прежних. На другой день записал парня через генерала с оперированной простатой в институт урологии, где тому и вправду за неделю что надо пришили, еще и прибавили несколько сантиметров от щедрот хирургических да от сострадания к юному защитнику Родины. Другой ампутант, хоть и с родней, с женой и ребятишками, из конуры своей на девятом этаже никак на улицу спуститься не может. На лифте-то он в коляске инвалидной, положим, съедет, а вот дальше – никак. Всякий раз приходится ждать мужиков соседских, чтоб спустили и подняли обратно всего-то на один высокий пролет. Не меньше недели собачился Сашка, чтобы сивый управдом с беременным пузом и сонным взглядом распорядился поставить в подъезде две рельсы. Да и за те сотку выторговал, мироед. Третий ветеран, двадцати пяти лет от роду, жил с хворой мамой, за которой и самой уход нужен. Да вот беда – кормильцу единственному выбило на войне оба глаза. И в «Правду» писала мама, и в «Комсомолец». Толку-то что? Договорился Сашка с обществом слепых. Клеить конверты. Худо-бедно, а все ж копеечка лишняя в дом. И при деле боец.
С Валеркой Лунатиком повстречался он по совершенной случайности в очереди на ВТЭК, где оформляли всяческим бедолагам, и не только военным, разные группы инвалидности. Поначалу-то он даже и не признал в человеке этом угрюмом, укутанном подобно жуку-бронзовке в болоньевый плащ с зеленым отливом, с правым глазом, то и дело вздрагивающим, и сцепленными до синевы в замок пальцами своего боевого товарища. Того самого Валерку с таежной станции Партизан, что в отчаянии расстреливал фотографию изменившей ему невесты на базе Кандагарской ГБУ. Того самого Лунатика, что после войны мечтал поступить в отряд космонавтов и первым из советских людей ступить на Луну.
Признав однополчанина тоже, конечно, не сразу, но тягостно вглядываясь в Сашкины глаза, сличая их долго с тем, что осталось в его памяти, принялся Лунатик выспрашивать про его житье, теперь уже и всей головой вздрагивая: то ли кивал, то ли сокрушался чему. Тут и очередь подошла. Начертал рваным почерком на пачке «Каравеллы» адрес и телефон. Скрылся в дверях кабинета поспешно.
Сашка позвонил на следующий день в надежде узнать и о судьбе Кандагарского ГБУ, и Славика-хохла, и самого Валерки, конечно.
Проживал теперь Лунатик в городе космонавтов Болшево под Москвой, прямо возле железной дороги, по соседству с домом поэтессы Цветаевой. Как и множество подмосковных дач в ту пору, было жилище его добротно скроено из мореного темного бруса еще в довоенные годы, обшито вагонкой, щелястым штакетником огорожено. Теперь штакетник, придавленный кустами бузины, одичавшей малины, поредел, местами и вовсе завалился. Краска на вагонке потрескалась и облупилась. Стекло давно не мытых окон катарактной мутью заволокло. Ступеньки деревянные, что на терраску ведут, а оттуда – в дом, и те провалились. Листьев тлен, кипа желтых газет, три порожние бутылки из-под портвейна «Агдам» на терраске. И хлипкая дверь на пружине – не заперта. Лунатик встретил Сашку в иофановском кресле мореного дуба, настолько поношенном, что сквозь язвы на коже местами топорщился конский волос и ржавая сталь пружин. Окна прикрыты тяжелыми, десятилетиями не стиранными портьерами из фиолетового бостона. Только сквозит откуда-то сверху, со второго этажа, проекция окна серым овалом. Сыро в комнате. Мерно капает в углу рукомойник. Пахнет плесенью. Прелым листом и прелой человеческой кожей. Круглый стол под абажуром оранжевого жаккарда завален вырезками из газет, листами ватмана с чертежами, а то и почеркушками, в которых угадываются траектории планет и агломерации звездных галактик. Кошка чернее сенегальского негра рокочет умиротворенно на коленях Лунатика. А тот восхищенно смотрит на Сашку, будто встретился с ним впер- вые.
– Хорошо, что ты нашел меня… – говорил безостановочно ветеран, – я и сам хотел тебя найти. Письма писал. По инстанциям. Даже в ЦК партии. Тебе ничего не говорили? Возможно, они скрывали тебя. Помнишь Славку? Они скрывали его на базе четырнадцатой бригады в Уссурийске. Три года скрывали. Зачем, думаешь? Его готовили убить Путина. Но я предупредил Володю. Теперь этот план рас- крыт.