Вот и сегодня вечером Киприан развел огонь на самом краю величественного утеса, дабы понаблюдать за сожжением феникса, которого приволокла Лисса из зарослей орешника. Феникс еще дышал. Затравленно колотилось его сердечко. Однако оба багровых крыла его были сломаны тяжелыми челюстями волчицы, а из золотистого клюва струилась ниточка алой крови. Натаскав из ближней рощицы сухостоя акации, Киприан уже сложил и возжег одним лишь дыханием жаркий костер, в который и швырнул издыхающую птицу. Вместе с волчицей они наблюдали теперь завороженно, как пламя опаляет багряное ее оперение, как она какое-то время еще перебирает в агонии лапками, вздрагивает всем телом, но вскоре уже и не шевельнется, испускает пар из-под лопнувшей кожи, золотистый клюв ее обугливается и мало-помалу все тело превращается в прах. Но вот еще и косточки не все сгорели, а огонь вдруг вспыхивает золотистой вспышкой, поднимая кверху снопы искр и птичьего праха, в которых сначала призрачно, а затем все явственнее проступают черты воскресшего феникса, прекрасного и величавого. Глядя на удивительное это превращение, отрок вспомнил вдруг беглого раба Феликса, его молитвы и рассказы про Христа, который точно так же, как птица феникс, был умерщвлен и вслед за тем воскрес, оставляя в сердце каждого надежду на жизнь вечную. Но ведь и сивилла, которая проделывает эти трюки с ежедневными жизнями, и повелители Олимпа, и даже феникс, что живет и возрождается множество раз, смерти не знают и, стало быть, вечны. Только Христос, в отличие от них, пошел на смерть и возрождение не ради забавы. Но ради людей. Причем, по словам Феликса, людей незнатных, совсем простых. Рабов ради даже. И этого поступка Киприан никак не мог осознать. Он казался ему глупым и безрассудным.
Но то ли крохотная искорка от того чудесного воскрешения нечаянно обожгла сердце отрока, то ли дым от тлеющих акаций попал в глаза, наполнились они вдруг необъяснимо слезами, и потекли они по щекам, вызывая в душе Киприана какие-то странные, незнакомые прежде чувства. Стыдно сделалось мальчику собственной, как подумалось, слабости. Шмыгнув носом, он утер подолом туники лицо и вытянулся на земле, положив голову на мягкий и теплый живот волчицы. Небо над его головой было низким и бархатным. И по бархату этому, будто живая, кружилась, поворачивалась во вселенской пустоте сотканная из звездного бисера серебристая вязь мироздания.
– Ты еще не видел настоящего воскрешения, – рассмеялась дряхлая Манто, когда тем же вечером он рассказал ей о чудесах феникса. – Завтра я тебе его покажу. Тем более что и время твое уже приспело.
Наутро отправились в путь втроем. Долго шагали предгорьями священной горы, покуда не добрались до узкой тропы, поднимающейся уступами все выше и дальше в заоблачную высь к вершине. Здесь благоухающие акации и дикие сливы сменились низкими куртинами рододендронов, розовыми метелками астильбы, голубой пенкой букашников. Но дышать становилось все труднее, и через несколько часов изнурительного подъема ноги Киприана едва его слушались, свинцовой тяжестью налились. Но сивилла подгоняла его без устали, обещая скорое завершение горного перехода. Через два часа, не доходя до вершины, они свернули на другую, еще более узкую тропку, что круто сбегала вниз по закраине отвесного ущелья, на дне которого бурлила и пенилась полноводная весенним паводком стремнина. К ней-то и спускались остаток дня, поскальзываясь на насыпях, обдирая до кровавых ссадин колени, цепляясь руками за вывороченные корни сосен. Вблизи горная река оказалась еще стремительнее и опаснее. Чистые ее ледниковые воды на пути с вершины вымывали и уносили с собой мягкий известняк, гранитное и мраморное крошево, ворочали и волокли каменья да валуны, оглушая все окрест грохотом, шипеньем пены, гулом несущейся по каменному руслу воды. А над ними, прямо в теле высокой и отвесной скалы, неприступно возвышалось над стремниной древнее кладбище. Вход в каждую усыпальницу был запечатан тяжелой плитой из туфа, на которой виднелись едва различимые орнаменты и буквы, а также круглое отверстие, похожее на те, что проделывают в речных осыпях ласточки-береговушки. Однако эти – не для птиц, но для душ, отошедших в загробное царство. Влажный туман парил над заброшенным кладбищем.
Здесь путники наконец остановились, примостив свой скромный бивуак у подножия двух замшелых валунов. Распалили огонь. Лисса натаскала из реки тучных форелей. Их и зажарили на ивовом пруте. Тут и ночь подступила.
В ущелье, куда едва доходил слабый свет звездной пыли и нарождающегося месяца, ночь казалась куда темней и жутче. Даже река замедлила быстрый свой бег. Уснули птицы. Спрятался зверь. И только летучие мыши трепетали перепончатыми крыльями, перелетая из пещеры в пещеру. Оранжевый отсвет распаленных угольев освещал сморщенное лицо Манто и ее губы, шевелящиеся шорохом заклинаний. Тонкими пальцами в золотых перстнях вынимала она из дорожного мешка горстку семян, щепоть черного порошка, пригоршню сухих трав, несколько прозрачных камушков. И поочередно кидала их в жар. Вскоре от углей потянуло духом камфоры и сандала. Сладкий дым поднимался все выше и выше, пока не достиг усыпальниц. Просочился внутрь сквозь отверстия, каждое из которых сразу же откликнулось на этот аромат призрачным светом. Серебристо-ртутный, он исходил из могил сперва совсем слабо, но затем все ярче и увереннее, наполняя ущелье десятками, а дальше и сотнями светящихся столбов. В них заметил Киприан и движение. Словно туман клубился внутри. Сотрясался и вздрагивал в каком-то завораживающем танце, с каждым движением все отчетливее принимая призрачный человеческий облик. Но стоило Манто полоснуть по руке острием кинжала, чтобы в уголья скатилась тонкая струйка крови, как призраки, словно стая воронов, принялись кружиться и спускаться все ниже к огню. Но подступиться не смели. Толпились гуртом вокруг. Переминались. Вдыхая с аппетитом аромат принесенной жертвы. Бесполые их тела, принадлежавшие в земной жизни правителям, поэтам, философам, проституткам, рабам, ныне смиренно стояли бок о бок сонмом бесплотных тварей.
– Θυσία! – послышался с горных вершин громогласный, раскатистый голос. – Πρῶτον θῦμα!!!
[45]
Эхом отозвался он в ущелье. Выгнал из пещер стаи летучих мышей. С грохотом обрушил несколько валунов в воды присмиревшей от страха реки.
Киприан и сообразить ничего не успел, как Манто одним стремительным движением всадила кинжальную сталь по самую рукоять под лопатку лежащей возле ее ног Лиссы. В последнем взгляде волчицы отразилось и удивление, и боль, и услада конца, и разочарование в жизни. От ужаса и неожиданности она не проронила ни звука. Вздохнула хрипло. И тут же испустила дух.
Вновь пришлось отроку под тяжелым взглядом Манто исполнять отвратную роль мясника. И разделывать на сей раз верного своего друга. Все время, пока орудовал по привычке споро и сноровисто, за спиной своей слышал чью-то тяжелую поступь, запах серы, конского навоза, трупного тления. Одних этих запахов и звуков, этих шорохов за спиной было достаточно, чтобы лишиться рассудка. И оттого он кромсал волчью плоть, не оборачиваясь, то и дело жмуря глаза, из которых текли слезы ужаса и отчаяния.