– По воле случая. – Я пожимаю плечами. Что еще остается? – Ну, уличила, уличила!
– Нравится? Расскажи, чего навыслеживал. – Вера хватается хищными цепкими пальцами за мою ложку и начинает тянуть тарелку сырного супа в свою сторону.
Белесая капля супа падает ей на грудь. Еще немного, и она стечет в ложбинку.
– Так есть хочется, не могу. А этот ворон, – Вера взглядом показывает на официанта по имени Марк (по крайней мере, так написано на бейджике), – никак не несет!
– Ешь-ешь! – Я пододвигаю к ней тарелку супа.
– Так чего выследил? Поделишься?
Выследил? Делиться? Это она вообще о чем? Я наблюдаю за каплей. Мне не до слов.
Вера пальцами проводит по моей кисти, чтобы я вернулся обратно в разговор. Я смеюсь – все это кажется мне таким наивным и глупым. Уже много лет. Скоро будет семь – как мы просто наблюдаем друг за другом.
– Прости, я задумался.
– На тему? – Кажется, она замечает свою оплошность и вот уже осматривает стол в поисках салфетки.
– На тему капель спермы, стекающих по подбородку. – Мне остается лишь честность.
– Не жизненно! Одной каплей никогда и ничего не ограничивается.
– В старости мы будем так же умно вести себя? – интересуюсь я, как будто мне снова шестнадцать и я, накуренный, попал на «Рассекая волны» Ларса фон Триера и, не понимая трагизма происходящего, смеюсь.
– А вдруг не будет старости? – Вера говорит это с таким страхом в голосе, что меня неприятно передергивает.
– А что будет, если не старость? – Меня интересуют ее вариации апокалипсиса.
– Третья мировая война. Или эпидемия. Или ее просто не будет. По воле случая.
– Хочешь, чтобы я умер молодым?
– Ты уже с этим опоздал. Молодость в прямом ее понимании мы оставили лет десять тому назад.
Она смотрит на свою грудь и все же замечает траекторию движения капли. Вера взглядом обходит весь столик, тянется к салфетнице и начинает исправлять приятное для меня недоразумение. Весь парадокс в том, что, сколько бы раз я ни проносил вилку мимо рта и ни орошал джинсы томатным соусом, салфеток на столе никогда не было.
…Нет, ну вот бывает же так? Когда надо – никогда не докричишься до официанта, чтобы тот подошел, еще упрашивать приходится. Подай, принеси. Он хоть упаковку чая или кофе купил на чаевые, что я ему оставляю? Нет, скотина, все пробухал! Я же знаю, как он на пару с барменом сливают ром и виски и после закрытия нажираются, а на деньги, вырученные с посетителей, снимают шаболд в соседнем задрипанном баре. Я же не сомневаюсь в их умении в силу возраста все опошлять и сводить к примитивным понятиям.
– Эй, уважаемый! Кофе принеси! – кричу, не просто повышаю голос, а именно кричу я на официанта.
– Ты что, с ума сошел? Я на минуту. У меня встреча по работе, а ты мне своей метафизикой настроение сбиваешь. Хорош уже, ладно?
Вера уходит за другой столик. Смотрит. Молчит.
– Марк, – подзываю я официанта грозным щелчком пальцев, – вторую чашку кофе на тот стол, счет за даму в сером платье – мне в руки. И купи уже пачку чая на те деньги, что я тебе оставляю.
– А кофе можно?
– А кофе нельзя!
Вера улыбается счету, который услужливо принесли не ей. 1:0. Вот только в чью пользу, непонятно.
Не одна… Сидит. Беседует. Поглядывает на собеседницу с умилительным презрением. Облокачивается на стеклянный стол, постоянно всматривается в часы, как будто циферблат умеет творить чудеса. Хотя вдруг умеет? Кто его, циферблат, разберет.
Пухлая женщина лет шестидесяти с откровенной проседью курит одну за одной тонкие сигареты. Накидывает вязаную кружевную шаль. Пошло и шаблонно. Она как антипод Веры – некто, кем Вера никогда, к ее счастью, не сможет стать. Она и в шестьдесят будет худой и вряд ли седой.
Я прислушиваюсь к их разговору.
– Вера! Ты мне нравишься, но, господи, сколько же в тебе этой жеманности! Ты будь попроще. Все эти тексты… – Женщина нарочито шелестит распечатками. – Люди их не понимают… Тиражи упали в шесть раз за прошедшие восемь лет.
– Вы хотите сказать, что я исписалась? Что мне нечего сказать этому миру? – Вера мигом переходит на холодный безразличный тон.
– Сказать есть что, но вот форма… Не соответствует она содержанию… Я прекрасно понимала, когда ты решила писать детские книжки, думала, что у тебя получится. Но твой конек – эротика. Ты по своей природе самка, а не добродушная фея, рассказывающая детям сказки. Одумайся, пока все не потеряла.
– А мне есть что терять?
– Читателей, деньги, время, надежду, наслаждение.
Вере всегда тяжело терпеть унижения с женского фронта. Мужские – да, женские – ни при каких условиях. Ощущение женской власти всегда возвращает Веру в детство.
Детство… Из всех папок эта была самая тяжелая в воспоминаниях – и по весу, и по целесообразности.
Мы любим обозревать те границы, которые не хотим преступать.
Сэмюэл Джонсон
Увидев, что место за Вериным столиком вакантно, я перемещаюсь, руководствуясь принципом, что свято место пустовать не обязано.
– Даже не вздумай! – Вера кидает на меня, будто дротик, взгляд озлобленной волчицы, даже сами глаза налились миндальным холодком. – Из меня редактор все соки выпила. Да и ты к тому же…
Я пересаживаюсь за барную стойку. Солнце забивается в свою ночную конуру, отдавая бразды правления людскими пороками вечеру. Сегодня понедельник, и я пью. Правильнее сказать, что выпиваю, ибо алкоголиком никогда не слыл, но слово «выпивать» кажется мне чем-то ирреально голословным.
Пью так пью.
– Мне сто. И колу.
– Лед, лимон отдельно? – Бармен по имени Арсен прекрасно знает, как развиваются питейные события в этом городе. Он в курсе, сколько, чего и когда хватит. Его никогда никто не слушает. Вообще верные умозаключения всегда имеют очень ограниченную целевую аудиторию.
Я мысленно пересчитываю окурки в пепельнице и, как последний подонок, подслушиваю телефонную беседу за соседним столиком. Верину, естественно.
– Знаешь, я сегодня поняла, какой порок из юношества я не могу никак оставить в прошлом… Мысль, что все обойдется. Что наутро будет изобретено решение всех проблем. А они все накапливаются. Мне все время казалось, что я еще смогу показать всему миру… Но сегодня я поняла, что мне нечего показывать… Не-че-го, – шепчет она в телефонную трубку.
Кажется, что сейчас заплачет, но нет – Вера никогда не доставит удовольствия публике видеть свои слезы. Она зареклась. И я тому виной. В свое, далекое от настоящего время.
Где-то там, в одной из прошлых жизней, мне доставляло скотское удовольствие доводить женщин до слез. Видеть, насколько искренними они могут быть в моменты всеразрушающей и уничтожающей печали. Как подергиваются веки, раздуваются ноздри, колышатся в мелкой дрожи скулы. Как из последних сил они сдерживают себя, подобно детям, готовым вот-вот описаться на школьном уроке. И потом… Всплеск, конечная точка, пик, вершина, и вот оно – наслаждение, выпустить из себя весь этот гнев, обиду. В полном исступлении отдаться слабости слез. Взывать к жалости. Только чтобы стало легче, чтобы хоть на минуту отпустил этот болезненный дурман. А потом стыд, унижение, сожаление, что дала слабину. Но женщина в слезах – это верх эротизма и вседозволенности тела, кажется, что каждая ее частичка дышит одной мыслью: избавь меня от этого мелочного кошмара, вытри мои слезы, слижи их, а потом выкинь всю одежду, на которой остались молекулы слез и их первобытного отчаяния. И в этой эмоциональной открытости они жаждут секса как последней и единственной близости, способной отвлечь их от сумрачной действительности, где есть боль.