19 июля 1990, четверг. Вяч[еслав] Вас[ильевич] [Черкинский], как обещал, позвонил ровно в три часа в понедельник минута в минуту: могу ли я приехать? Я отвечала: “Могу”.
Назначены мы были к четырем.
С Люшей мы еще дома условились, какие вопросы станем задавать, если нам не дадут дело в руки, если Вяч. Вас. будет держать папку в руках сам, а нам позволит только задавать вопросы.
Подъехали наконец. Красивая вывеска “Приемная КГБ. Работает круглосуточно”.
Я забыла написать, что Вяч. Вас. нас предупредил: никакие документы не нужны; если спросят, куда идем, – назвать его фамилию.
‹…›
Крошечный кабинет. Стол – не письменный. Вокруг стола четыре стула, одно кресло. В углу круглая небольшая вешалка. Свету очень много – две большие лампы дневного света на потолке. Окно – или одна стенка? – плотно занавешены. Воздуха никакого.
Он протянул мне папку. Мы с Люшей сблизили стулья, стали читать вместе. Он сидел напротив (стол довольно узок) и не спускал глаз с нас обеих, особенно с меня. Отвечал на мои вопросы, глядя на меня, а на Люшины – на нее не глядя.
И вот передо мною – Митино дело. Картонная, исчирканная по переплету папка средней набитости.
Как описать то, что мы обе прочли?
Убийство с заранее обдуманным намерением.
Бумаги (начиная с ордера на арест и кончая актом о приведении приговора в исполнение). “Предварительной разработки” – то есть до следствия – нет. Спрашиваю почему. (Люша раскрыла блокнот и пишет номера листов, даты, подписи следователей.) Он: “В Ленинграде, перед войной, многое жгли. А ‘предварительные разработки’ всегда”.
Многое жгли и вообще – это плохо приведенный в порядок хаос. Бумажки об обыске в Ленинграде и аресте в Киеве подшиты с перепутанными датами. Беспорядок – то киевская бумажка, то еще ленинградская, опять киевская, потом ленинградская – при обыске, то есть более ранняя.
Бумажки все говорят об аресте “особо опасного преступника”. Из Киева в Ленинград “конвоировать в особом купе”. В Киеве расписки при аресте, затем особо о принятии куда-то, потом расписка об отправке. Подписи бандитов всюду неразборчивы или без инициалов. Карпов, Лупандин, Шапиро…
Что изъято при обыске? У нас на Загородном, где все кидали и рвали, оказывается, был изъят – профсоюзный билет Иваненко (?) и еще что-то, а в Киеве – аккредитив на 1000 рублей. И какие-то 270 наличными. В Киеве Митя взял с собой в тюрьму из дому мыло, зубную щетку и какой-то флакон. Этот документ о вещах, как и о деньгах, почему-то не подписан… Затем расписка ленинградской тюрьмы, что он в тюрьму зачислен. Затем вшит конверт, на котором надпись: “Фотографии”.
Начальник: “Вот, Л. К., засуньте руку – убедитесь: он пустой”. Засовываю – пустой.
Затем Митиной рукою заполненная анкета: где работал и перечислены все члены семьи. (Я, жена, обозначена как домохозяйка – потому что уже выгнана из редакции. Митя, наверно, думал, что это для меня самое безопасное.) Написано все Митиным обыкновенным почерком. Затем подшиты три допроса на специальных бланках… (Неужели их было всего три за семь месяцев?) Первый – из подшитых – только через полтора месяца после ареста… Там Митя заявляет, что виновным себя не признает… Изложение рукою следователя – и подпись Митина.
Далее идут еще два допроса и чудовищное обвинительное заключение. С каждым допросом – и особенно в заключении – вина растет. Начинается (на основе показаний Круткова) – что-то вроде контрреволюционной пропаганды, кончается – в обвинительном заключении – уже подготовкой террористических актов против деятелей партии и правительства, и, конечно, вредительскими действиями (почему-то в водном хозяйстве), и связью с фашистской разведкой.
Затем – заседание Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда – 18 февраля 1938 года. Длится оно двадцать минут. Митя признается во всех своих преступлениях, не отказывается от своих показаний и просит о снисхождении.
Последняя бумажка – очень маленькая – о приведении приговора в исполнение. Тут подпись расстрельщика неразборчива, и, когда Люша стала переписывать “акт”, начальник на нее гаркнул: “Вам разрешили ознакомиться с делом, а вы его всего переписали”.
Арестован был Митя на основе показаний Круткова и Козырева. В показаниях Козырева звучит подлинный Митин голос. В 1966 году он где-то каялся, что оговорил многих.
Да, еще: некоторые места внизу срезаны ножницами. Все листы пронумерованы заново…
С той минуты, как человек попадает к этим изысканным и грубым палачам, – его поведение непредсказуемо. Побои. Бессонницы… Что мы знаем? Возникает своя тактика… Думает, что, если назвать Френкеля – его! такого знаменитого! – все равно не возьмут?.. Думает, что, если назвать меня домохозяйкой, а не литератором, – это защита?.. Мы, с воли, не знаем ничего. Я знаю, что Митя до конца был благороден и чист.
Вот какие события. Вот какая встреча моя с Митей через пятьдесят три года разлуки. Я виновата кругом (не успела предупредить; не так, не там хлопотала), поделом мне и мука.
В конце был разговор с В. В.:
– Вы понимаете, что я буду писать отчет об этой встрече. Какие у вас вопросы.
Я сказала, что в деле нет никаких документов о судьбе следственной группы, и я бы хотела о них узнать.
Он (корректно-враждебно): Для этого надо послать новый запрос в Ленинград, это дело ленинградское. Если вы настаиваете на том, чтоб такой запрос оформить, пусть Л. К. напишет заявление.
Л. К.: У меня нет времени и сил на это, много другой работы.
Я: Вы понимаете, как важно выяснить судьбы этих людей, ведь они и определяли десятилетиями судьбы нашего общества. Их расстрелы без суда ничего не дают. Их надо назвать и осудить публично (тема его не увлекла). Он начал говорить, как сейчас трудно в КГБ, им не доверяют, сказал две фразы, потом: ну, это отдельный разговор, и не продолжил.
Еще из бесед с ним. Язык суконный, “новояз”, несколько дежурных фраз, из них наиболее часто: “поймите меня правильно” и “навскидку”.
“Поймите меня правильно, знакомство с делом не должно превращаться в изготовление дубликата”.
“Поймите меня правильно, это наш порядок” (когда я спросила про какую-то печать 39-го года).
“Поймите меня правильно, я не могу вам запретить рассказывать о деле, но…” (что “но”, я не запомнила). Впрочем, надо отдать ему должное, он не призывал ни к “неразглашению”, ни к лояльности.
Я несколько раз, будучи все же в ярости от читаемого, когда читала про то, что Матвей Петрович был идеологом террора, а В. В. примирительно сказал, что он понимает, что террора не было, – не сдержалась: