Книга Солнечное вещество и другие повести, а также Жизнь и судьба Матвея Бронштейна и Лидии Чуковской (сборник), страница 61. Автор книги Матвей Бронштейн, Геннадий Горелик

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Солнечное вещество и другие повести, а также Жизнь и судьба Матвея Бронштейна и Лидии Чуковской (сборник)»

Cтраница 61

У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу.

Помолчав еще минуту, Яков Семёнович заговорил. Он сказал, что приговор “десять лет дальних лагерей без права переписки с конфискацией имущества” обозначает расстрел. Что прокуроры не любят слишком часто употреблять слово “расстрелян” и предпочитают в разговоре с матерями и женами объявлять нечто менее вразумительное – “дальние лагеря”, – но зато более обнадеживающее – “десять лет”, всего десять лет, а не вечность! – чтоб избежать обморока, криков и слез. Что за женами тех, кто получил пять или восемь лет, не приходят, их лишают работы, но не выселяют и не ссылают, а вот жен расстрелянных раньше отправляли в лагеря и в ссылку непременно, если только вовремя они не бежали. (Он говорил об эпохе Ежова, длившейся с конца 36-го по конец 38-го.) Потому за мной и приходили в феврале 38-го, что Матвей Петрович получил высшую меру. Что, если бы Матвей Петрович был жив, Голяков отдал бы распоряжение о пересмотре дела – с 39-го года такая практика существует, в особенности если за кого-нибудь хлопочут именитые люди. Пересмотрели же дела Любарской, Ландау и еще некоторых! Пересматривать же дела убитых? ни в коем случае. “Иначе выйдет, что человека расстреляли зря, – сказал Киселёв, – а у нас, случается, по ошибке арестовывают – ошибки возможны, – но расстреливать по ошибке? никогда”.

‹…›


Казалось бы, в рассказе о Мите тут можно поставить точку. Точка поставлена пулей. Узнавать, когда расстрелян да где расстрелян? Когда – догадаться было легко: тогда, когда из окошечка на улице Воинова мне ответили “выбыл”… Значит, в конце февраля 38-го года. Где? Этого мне они ни за что не скажут. В подвалах Большого Дома или где-нибудь за городом. В чем его обвиняли, в какой несуществующей вине он сознался? Или не сознался ни в чем и этим дополнительно разъярил следователя? Он все равно – чист, я тоже созналась бы, если бы меня несколько месяцев били… ‹…›

‹…› Мити больше нет. На его жизни и на всех его замыслах поставлена точка, растекающаяся кровавой лужей. Точку в своей жизни хотелось поставить и мне. Но как, чем, какую? Спасательная экспедиция не удалась. Мы опоздали Митю спасти, как 27 июля 37-го года я опоздала помочь ему укладывать вещи. Да и на вокзал, в сущности, опоздала… А потом опоздала предупредить, хотя теперь ясно, что каждый день оттяжки был бы для него шансом на спасение, что Ландау, например, удалось спасти потому, что взят он был позже и досидел без приговора до 39-го.

Хотелось ли мне смерти? Заслуженной казни за все мои опоздания и недомыслия? Выброситься из окна или принять цианистый калий? Нет, смерти я не желала. Вопреки всем известиям и очевидности, теплилось во мне недоверие к Митиной гибели. В хаосе, в неразберихе землетрясения он, быть может, и не погиб, а временно пропал без вести… Кто их там знает, в порядке ли у них картотека?.. А даже если и погиб, то ведь я – это то немногое, что от него осталось (конечно, кроме трудов). Как же самоуничтожаться – мне? Уничтожая себя – не уничтожаю ли я и частицу памяти о нем, еще живую в мире? Вот забыть хоть на минуту, хоть на час – желала. Дать отдых памяти. Перестать видеть Митино ожидающее лицо в раме вагонного окна. Перестать хоть на минуту чувствовать свои несмываемые вины. А для этого надо было что-то высказать, выразить. Исторгнуть из себя.

К тому времени я написала уже “Софью Петровну”. Но это не утолило меня. Сама-то была я не ею, а сын ее, Коля, – не Митей. От невозможности прозреть Софья Петровна спятила, а мне это никак не удается. Ни понять, ни спятить. Я в здравом уме и, главное, в полной памяти. (Хотя и в беспамятстве.) Чтобы поставить в своей жизни желанную точку, что я должна совершить? Громко сказать? Что сказать? И кому? И, главное, зачем?

А зачем убили Митю? И миллионы других? У кого-то была бессмысленная потребность убивать. У меня – столь же бессмысленная – выговорить. Одна бессмыслица рождает другую.

Прежде всего спросить. Ведь официального извещения о Митиной гибели мы не получили. А что, если Митя все-таки жив и по-прежнему надеется на меня и ждет, а я его оставлю? ‹…›

Главою НКВД в Ленинграде был в то время Гоглидзе. Меня мучило желание встретиться с ним. ‹…› Но Гоглидзе – недосягаемая высота, вершина, куда хода нет. ‹…›

Друзья мои моей мечте увидать Гоглидзе совсем не сочувствовали. “Ты от них спаслась – ну и сиди смирно. Мите уже ничем не поможешь”. С точки зрения логики они были правы. Я не могла никому, да и самой себе, объяснить толком – зачем оно мне, это свидание? Они верили в Митину смерть, а я сегодня верила, завтра нет. Но вот один раз Герш Исаакович, в отличие от меня имевший обыкновение читать газеты, при очередной встрече сказал:

– Тебе, я слышал, почему-то приспичило повидаться с Гоглидзе? Предлагаю верный способ. С 29 марта по 4 апреля сего года в Москве состоится сессия Верховного Совета СССР. Среди делегатов назван Мусхелишвили, математик-грузин. Он, конечно, Митино имя знает. А может быть, и встречался с ним. Но уж Гоглидзе-то он знает наверняка. Все “видные” грузины друг с другом встречаются на каких-нибудь парадных банкетах, и чокаются, и пьют, провозглашая пышные тосты. Попроси у Мусхелишвили записку к Гоглидзе – он, может быть, и не откажет.

Герш Исаакович преподал мне этот совет шутливо, не без насмешки, но исполнением я занялась всерьез и не на шутку.

Приехала в Москву. Остановилась у родителей на улице Горького. Не сказала, куда и зачем иду, чтобы никого не встревожить. По телефону обнаружила Николая Ивановича Мусхелишвили в гостинице “Якорь”, не так уж и далеко. И все совершилось с удивительной точностью. Николай Иванович, худощавый, гибкий, высокий, с тонким, интеллигентным лицом, знал Митино имя, да и с ним самим встречался на какой-то конференции. Гоглидзе он тоже знает. Вынул из портфеля огромный депутатский блокнот с невероятной, невиданной, ослепительно-глянцевитой бумагой и штампом на каждом листе. Вырвал из блокнота лист. Я запомнила записку дословно:

Дорогой Арсений!

Очень прошу тебя принять т. Чуковскую лично и по возможности ответить на ее вопрос.

Твой Мусхелишвили.

(“Чокались, чокались, – подумала я. – Пили”.)

У этого человека умные и добрые глаза. Лицо тонкое, одухотворенное. Зачем он якшается с Гоглидзе? Впрочем, мне это на руку.

Я поблагодарила Николая Ивановича от души. “Вы думаете, из двух вариантов – погиб или жив – правилен первый? – сказал он, провожая меня до дверей своего номера. – Очень вас прошу – не думайте так. Очень вас прошу. Пожалуйста!”

Добрый он был человек.


В Ленинграде я переписала эти несколько строк на машинке и снова отправилась в Большой Дом. Опять – никого. Постучала в оконце. Отворил тот же сонный. Я сказала ему, что хочу видеть лично товарища Гоглидзе, и протянула копию заветного письма. “Подлинник отдам только ему в руки”, – сказала я. “Предъявите свой паспорт и отойдите”, – ответил сонный. Я подала ему паспорт. Вдоль противоположной стены тянулись стулья, скрепленные общей доской. Сонный захлопнул окно. Я отошла и села.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация