Все запасы злости Ладыгин потратил, еще когда ему посоветовали не обнадеживать экипажи. К тому же теперь на него смотрели люди, и надо было сохранять лицо. Дать волю отчаянию сможет у себя в каюте, да и что проку? Тут Арктика. Тут всегда был лед и в обозримые три миллиона лет будет он же. «Зимуем», – коротко бросил Ладыгин экипажу, предоставив старпому объяснить, что у «Ермака» полетел винт. Никто в первый момент ничего не понял, решили, что «зимуем» означает продолжаем ждать; но Ефремов развел руками и начал разъяснять ситуацию. Ни один даже не вскрикнул, все были вымотаны до полного безразличия к собственной участи.
Ладыгин упал на койку и, как ни странно, некоторое время проспал. Во сне ему пришла спасительная мысль: можно же, наверное, их всех как-то забрать на «Ермак» и на будущее лето обнаружить «Седова» воздушной разведкой? Никуда он не уплывет за это время, и не такая это ценность, есть другие ледокольные пароходы, этому уж тридцать лет скоро, и у него винт сломан… Но едва проснувшись, Ладыгин понял – всей тяжестью это на него упало: никто не даст ему бросить корабль, он сам не имеет права с него уходить, он капитан, он должен тут сдохнуть, это вопрос чести. Ничего, кого-то он передаст на «Ермак», кого-то дадут ему оттуда, плюс провиант, горючка… Переползут через эту зиму и весной уйдут. Опять же прилетят самолеты, привезут газеты… Что же за судьба, подумал Ладыгин, мне двадцать девять лет, у меня жена молодая, красивая, что же я так влип-то… А потом подумал: а вернулся бы сейчас – что бы ему сделали за поврежденный руль? Арктика – она действительно безопасней, и черт его знает, что мы тут пересиживаем… Он попросил Ефремова позвать всех в кают-компанию и сказал: товарищи, Москва приняла решение, вы знаете – какое. Кто может остаться – оставайтесь, все-таки родной корабль. У кого уважительная причина – переходите на «Ермак», я пойму. Должен сказать, что новая зимовка будет легче, дадут топлива, дадут еды. И мне кажется, товарищи, что если уж возвращаться, то возвращаться героями! Кто спорит, у всех обстоятельства, у некоторых даже институт… – Он кисло усмехнулся. – И все-таки, товарищи, тех, кто останется со мной… а мне, сами понимаете, деваться некуда… я особенно благодарю и, как говорится, чем могу.
«Ермак» вернулся через час, и капитан его Зеленцов честно сказал: хоть мы и без одного винта – там вал треснул, и винт ушел на дно, – но еще одну попытку сделать можем; только быстро, потому что два дня – и вода зарастет, уже и сегодня обещают пургу. Нет, сказал Ладыгин, передавайте нам всё, что сможете, и мы зазимуем. Спросите ваших, кто хочет остаться, и уводите «Садко» с «Кузнецкстроем». В конце концов, нам обещали прислать самолет.
7
Так образовалась уникальная команда – пятнадцать человек, которым нечего было терять. Их отбирали капитан Ладыгин, старпом Ефремов и парторг «Седова» гидрограф Латышев. Ладыгин расспросил всю команду без малейшего пристрастия – или, по крайней мере, скрывал его от себя самого: его интересовали уважительные причины для возвращения на землю. Только уважительные. К таковым относились: личная болезнь или крайний упадок сил (подтверждаемый доктором); обучение в вузе; тяжелая болезнь ближайших родственников. Но был нюанс.
Допустим, он слышал в голосе глухую безнадегу, даже если человек убедительно говорил, что уважительных причин у него нет. Возникали сомнения. Куковать во льдах с такими людьми предстояло ему, Ладыгину, и скучать со скучными не хотелось. Напротив, комсомолец Бугров, студент и художник, так подробно расписывал ему свое отставание в учебе, так страстно клялся, что мать больна и отец стареет, даже руки к груди прижимал, – видно было, что сил нет как ему хочется на землю, где иногда все-таки и травка зеленеет, и ласточка с весною. Видно было, что о любви он умалчивает, но есть и любовь. И Ладыгин не захотел его отпускать. Он даже намекнул Бугрову, что поможет вступить в партию: это будет первый прием кандидатом в непосредственной близости от полюса. Бугров подумал и сказал: но родители… После этих слов Ладыгину особенно захотелось его оставить, потому что если б Бугров сразу рявкнул: да! – тогда, конечно, неинтересно. Но Бугров настаивал, и Ладыгин дрогнул. Насчет остальных он более или менее угадал правильно, смутило его только, что к восьми седовцам Зеленцов добавил семерых совсем, кажется, зеленых: радиста с минимальным опытом, трех механиков, кока-одессита («Приезжайте в Одессу, и я покажу вам борщ!»), гидролога и электрика. «Ермак» ушел, и тут же посыпался крупный снег – под таким снегом однажды Ладыгин прощался навсегда с хорошей девушкой: ей не хотелось его отпускать, но она его не любила, и он это понимал. Он и тогда уже был такой, упертый: либо все, либо ничего.
И странное дело – когда впереди оказались как минимум полгода зимовки, все успокоились, будто именно такая жизнь – норма, а все остальное – приз, награда. Пожалуй, они были теперь на дне: севернее нансеновского «Фрама», легендарный дрейф которого служил им примером, в тех водах, где расстояние между меридианами хороший лыжник покроет за пару часов, в центре полярной зимы, при стойких минус двадцати, на корабле с намертво заклиненным рулем. Есть ли дно глубже этого? Только смерть. И это внушало гордость – именно это, а не телеграммы от правительства, исправно передаваемые ко всем праздникам.
Они и пребывали бы дальше в состоянии ровной и даже бодрой безнадежности, если б их не тревожили; но в Москве не оставляли надежды их вытащить, не совсем понятно почему. Возможно, жалели; возможно, люди с «Ермака», вернувшись на Большую землю, преувеличили трудности, с которыми сталкиваются седовцы, а может, казалось очень уж эффектно – в условиях полярной зимы отправить новый ледокол в такую небывалую даль. Так или иначе, «Сталин» к ним вышел и какое-то время они его ждали, но нашлись все же люди, реально представлявшие толщину льда у полюса, – и в трех днях пути от них ледокол повернул вспять. Тут расчет был ясен: «Сталин», который не смог вытащить своих, пришлось бы переименовывать; Ладыгин все понял и не роптал.
С конца ноября наступила спячка, хоть и весьма деятельная: никто не позволял себе думать о доме, патефон заводили редко, разговоров не вели, потому что обо всем переговорили. Несколько раз их чуть не раздавило. Свежему человеку представляется, что дрейф – медленное движение неподвижных ровных льдов; как бы не так! Торошение превращает эти льды в терки, в складчатые холмы, они идут волнами, встают дыбом, возникают ледовые цунами. Так в стране, где нет обычных примет земной жизни – разговоров, политики, газетных сенсаций, нет вообще всего, что считается приметой жизни: дождей, зелени, плодов земных, – происходят свои ледовые штормы; и внутри смерти случаются шквалы: в них даже можно найти своеобычную красоту. Когда спешно разгружали «Ермака», многое оставили на льду; переносить это на «Седова» пришлось аврально, ибо появились разводья, льдину с припасами отнесло чуть не на километр, а почти сразу после этого резко похолодало, пошли сжатия, в тридцати метрах от корабля остановился очередной ледовый вал, и впервые за полгода из-за авралов пропустили баню.
Шестого декабря Ладыгин снял координаты и поразился: за полгода «Седов» описал гигантскую петлю, круг площадью в одиннадцать тысяч квадратных километров. Он стоял теперь ровно в той точке, которую Ладыгин зафиксировал в июне. То есть они двигались все время, и довольно быстро – со средней скоростью пять миль в час, ломаным путем, тринадцать раз пересекли траекторию «Фрама» и сейчас стояли ровно там же, где были летом. В этой неуклонности было что-то триумфальное. Они пережили столько смертельных рисков, провели пятнадцать партсобраний, выпустили десяток стенгазет, чуть не ушли вместе с «Ермаком», проводили «Ермак» – и все это было движением по кругу; это наводило на странные размышления и не отливалось в словах. Казалось, они прожили жизнь. В этих широтах жизнь выглядела совершенно бессмысленной и все-таки победоносной: она происходила вопреки всему, вопреки, казалось бы, законам природы. Победой было уже то, что они живы, но разве это могло быть победой само по себе? Вспомнились Ладыгину вычитанные в газете слова летчика Канделаки: «Если есть высота, я ее должен взять». Сперва Ладыгина это утешило, а потом опечалило, и весь день он ходил хмурый, но тут прилетела радиограмма о самолете, который вез к ним медикаменты, жиры, шоколад и корреспондента Бровмана. Интересно, сколько жиров в корреспонденте Бровмане? Эту ужасную мысль Ладыгин прогнал, но ему стало повеселее.