Когда прибежали люди из барака, он был еще жив; рассказывали, что, когда его привезли в Боткинскую на срочно остановленном грузовике, он пытался говорить и даже сказал: «Никто не виноват, я сам», – это было на Волчака похоже: он знал, что за него полетят многие головы, что истребитель истребит еще многих. Но ни одного врача, ни одной сестры, которая бы слышала эти слова, найти не удалось. Легенда начинается сразу: отвернул от барака, спасал людей, последними словами тоже спасал людей.
12
Карпова сажать не стали, тем более что сами же его и отстранили; да Карпов и сидел уже, было дело, и главное, был нужен. Поэтому посадили его зама, начальника главка, – того, кто на всех стучал и топал, и инженера, что осматривал И-180 перед вылетом; остальных уволили или понизили, а причину поломки определили просто: недочеты двигателя. Если поднимать всю историю, сказал Карпов сильно позже Ложкину, который взялся-таки за книгу (теперь-то смысл был виден, только не Ложкину), с самого начала была нестыковка моторного главка с авиационным: мотор создавался для бомбера, поставили на истребитель, бомбер тяжелый, ему нужны винты другого диаметра; я переделал, но это же опять время – а гонят, гонят!.. У нас образцово умеют что – гнать, рисковать, народ такой; иногда кривая вывозит, иногда нет; могла вывезти и тут, но есть полное ощущение, что сам Волчак на этот раз не хотел, чтобы она вывезла…
Как-то гибель Волчака слилась с Новым годом, а поскольку от нового года не ждали добра, да и войной крепко уже пахло, получился большой торжественный праздник, с массовыми закланиями, переименованиями десятка городов и поселков, а улиц и проспектов – без числа; улиц в честь Волчака стало больше, чем у Розы Люксембург. Летчики между собой обсуждали гибель номера один с недоумением: штатный полет, ничего особенного, – и любой из них был уверен, что в этих обстоятельствах либо выбросился бы вовремя, пропадай телега, либо спланировал бы на ровную местность, там была площадка за овражком, вполне приемлемая. Жена настаивала, что Волчака погубили завистники, но ее можно было понять: она разом стала никто, да и рожать ей через месяц, ее сразу положили в больницу и во всем соглашались, как будто можно охранить от волнений человека, перерубленного пополам. Дочь была мала, ничего не понимала, а сын понимал все и молчал, но поклялся отомстить – как раз читал про индейцев. Бровман подумал вслух: Волчаку всего было мало; с ним никто не спорил. Кандель сказал Бровману, когда выпивали вдвоем, что не всегда можно вернуться, иногда далеко отлетаешь, но расшифровывать не стал, и Бровман знал, что расспрашивать его бесполезно, да и не любил он этих канделевских греческих многозначительностей. Канделя любил, а загадок не любил.
Если кто и завидовал Волчаку, то теперь это, конечно, никак не проявлялось, а если посмотреть на его завершенную жизнь, чему было завидовать? Перегрузки всегда страшнейшие, а цель – столб, и другой цели нет. В то, что Волчак станет министром, никто в душе не верил, а и стал бы он министром – что тогда? Первому расти некуда и если кому и завидовать, то Грину: Грин улетел неизвестно куда, в пространство между жизнью и смертью, выбрал из двух третье. Волчак погиб как герой, и стало понятно, что дело героя – погибать. Опасались, что Сталин просто выйдет из себя, и полетят головы с самого верха; но Сталин реагировал странно. Сказать «с облегчением» – нет, какое; но на известной высоте начинаешь понимать, что события развиваются только по символическим сценариям, и мудрость заключается в том, чтобы, во-первых, осознать, в какой именно пьесе находишься, а во-вторых, – выбрать сценарий наиболее продуктивный (гуманизм тут ни при чем, эти соображения по достижении той самой известной высоты вообще следует оставить). На глазах Сталина продуктивный сценарий закончился логическим финалом, и вождь с мрачным удовлетворением кивнул. Знавшие его люди замечали это выражение, когда он в очередной раз оказывался топором судьбы, – ведь все, кто под этот топор попадал, вполне того заслуживали. Но Волчак прожил жизнь героя и заслужил смерть героя; другой у него быть не могло, и останавливать его было бессмысленно. С этим выражением лица нес Сталин урну с прахом героя, с этим выражением сказал Карпову: вам мы доверяем, товарищ Карпов.
Что до судьбы истребителя И-180, который стольких вокруг себя успел истребить, прежде чем взлетел, то она сложилась нерадостно. Тут можно было бы построить особую историю, но чем виноват истребитель, дитя эпохи? Прекрасный испытатель Степан Супрун скапотировал при посадке и чудом остался жив, после чего его отстранили и доверили дело Афанасию Прошакову. Прошаков был очень успешный испытатель, однако при выполнении правой бочки сорвался в штопор и вынужден был выброситься с парашютом на тысячной высоте. Хорошо, машину не спешили списывать и позвали хладнокровного ингерманландца Томаса Сузи, несколько раз успешно сажавшего самолеты после аварии; этого великана с белыми бровями и ресницами ничто не могло вывести из равновесия, и он взялся готовить И-180 к параду 18 августа в честь Дня Воздушного флота. На репетиции у него отказал двигатель, летчик спланировал; на параде истребителя не было. Сузи, однако, не внял предостережению и продолжал облетывать самолет, пока не свалился в штопор две недели спустя. Сузи выпрыгнул, но парашют не раскрылся. Такое нагромождение трагических случайностей уже не могло остаться без внимания, и прекрасную во всех отношениях убойную машину не решились запустить в серийное производство. Превосходный скоростной пикирующий бомбардировщик, он же воздушный истребитель танков, который Волчак испытывал еще до полета в Штаты, стал могилой Павла Головина, летчика Михаила Липкина и инженера Григория Булычева. Многие говорили, что Волчак – тот испытал бы. Другие, впадая в суеверие, утверждали, что Волчак ревниво забирает к себе всех, кто испытывает его самолеты; летчики не виноваты ни сном ни духом, тем более что сам Волчак проводил обычно первый полет, выше всего оплачиваемый, а черновую работу предоставлял молодым, но, видно, очень уж ему было обидно, что он так глупо и на ровном месте погиб. После гибели Головина Кандель сказал: мне кажется, этот истребитель наелся; но это, конечно, была преждевременная догадка. Пока были люди, годные в пищу, он их перемалывал и остановился только тогда, когда закончилась человечина и началась яловичина.
Волчака похоронили в Кремлевской стене. Горше всех через неделю плакал Дубаков, потому что осознал вдруг, что Волчак был его друг, – особый, конечно, но такой, каким только и мог быть Волчак: он защитил бы, вынул из любых неприятностей, мало ли, он был надежный командир и все-таки очень хороший летчик; не такой, какому нужен только воздух, и не такой, какому, как Грину, хочется улететь куда-то туда… Но для летчика, которому хочется стать главлетчиком, чиф-пайлотом, Волчак был очень хороший летчик, просто слишком хотел быть народным героем, вот только никогда не понимал то, что отлично понимал Дубаков: герой нужен народу не для того, чтобы ему поклоняться, а для того, чтобы все на него валить. Уже и Клим Ворошилов написал, что Волчак нарушил полетную дисциплину и своей гибелью нанес урон стране. Так что теперь оказалось, что без Волчака герои не то чтобы осиротели (это они говорили в речах, писали в статьях), они остались без прикрытия, потому что теперь крайними стали они. Первым быть уже некому, все теперь крайние. И потому Дубаков горько плакал, один, у себя на кухне и вспоминал, как Волчак вел себя иногда удивительно трогательно, как красиво помогал, и хоть помогал ради любования – другие и ради любования пальцем о палец не ударят.