Как он любил бы ее! Как он знал этих застенчивых, зеленоглазых, для которых грубая сторона любви была только необходимым, даже досадным условием, чтобы потом поговорить! Как он понимал этих неловких, не умеющих танцевать на потном кружке, зато танцующих наедине с собой или на поляне для кого-нибудь одного, на дикой лесной поляне, где никто не смотрит! Так и Амелия танцевала в воздухе над Атлантикой, наверняка сделала пару фигур – одна, небо, океан, никто не смотрит, разве что киты какие-нибудь, добродушные глупые киты! И как она в конце концов полюбила бы делать это с ним, Волчаком, потому что только после этого можно говорить по-настоящему – о чем? Да о чем угодно, сколько всего придумали бы они! Но она улетела и теперь ждала его там… тьфу, черт, что за идеализм. Пора, пора было на родину, надышишься здесь и полезет в голову черт-те что.
…Позади осталось уже четыре пятых пути, когда в низкой облачности Амелия пролетела мимо острова Хауленд – два километра в длину и пятьсот метров в ширину, неинкорпорированной американской собственности в самом центре океана, в четырех тысячах километров от Гонолулу, где ее ждали. Почему она решила остановиться на этой ненаходимой, невидимой суше, где главная возвышенность – три метра, и на этой возвышенности воздвигают теперь маяк ее имени? Почему никто ее не остановил, не предложил другого, более населенного острова, неужели она хотела, чтобы именно он стал ее могилой, не у всякого же есть целый остров, который помнят только из-за тебя? Есть надежда, робко сказал Дэвис, что их захватили японцы. Нет, сказал Волчак и покачал тяжелой головой, такой надежды нет. Ее искали шестьдесят шесть самолетов и двести кораблей. И если все, что нашли, – это баночка от крема против веснушек… какого еще памятника надо? Что лучшего могла она оставить по себе?
– Последняя радиограмма здесь? – Волчак указал на стенд.
– Да. «Не видим вас, падает горючее, ищем остров, нет времени».
Трояновский никогда не видел, чтобы человек волчаковского сложения так стремительно белел.
– Это она мне, – сказал Волчак чуть слышно, и Трояновский не решился расспрашивать.
7
Дальнейшее их пребывание в Америке не представляло особенного интереса. Они слетали в Вашингтон и виделись с Рузвельтом. Рузвельт оказался приятным парнем, но ничего похожего на Сталина, от которого так и веяло необыкновенностью: этот был гораздо понятнее, даже несмотря на парализованные ноги. Видимо, необыкновенность определяется количеством тех, кто может тебя остановить; этого могли остановить все, он зависел даже от тех, кто приподнимал его при пересаживании из кресла в коляску. И интересы у него были обычные, человеческие. Он любил морские пейзажи, называл себя моряком, окружен был кучей кнопок, приборов, удобств и условностей, но не был хозяином. Его было немного жалко. По стенам висели всякие штормы, Чернышев блеснул: сюда бы нашего Айвазовского, но его картины все собраны для народа в феодосийском музее. Рузвельт оживился и сказал, что любит Айвазовского (Трояновский мысленно черкнул в книжечке, что надо попросить для него пейзаж попроще, – у Айвазовского их тысячи, нам ништо, а Рузвельт оценит). У президента был воздушный просторный кабинет, белая рубашка, и пахло со внутреннего дворе сиренью, и сирень тоже была не наша, а как бы побрызганная одеколоном «Белая сирэнь». На прощание он долго всматривался именно в Волчака и пожимал ему руку со значением – почувствовал, видимо, великую судьбу, а может, как знать, угадал, что эту руку ему придется пожимать еще не раз, например, подписывая капитуляцию, но Волчак усмехнулся и сказал сам себе: спокойно, Вася.
После визита, в консульстве, полном буржуазного шелковистого уюта, Трояновский спросил: какие впечатления? Волчак неожиданно для себя сказал: лучшее, что у них тут есть, – право носить оружие; я думаю, это и у нас разрешат. И так ведь у многих есть, по деревням-то, в Сибири, без охоты не проживешь, чего людям прятаться? Трояновский посерьезнел: это называется вторая поправка, до сих пор интенсивно обсуждается, всё пытаются отменить. Вы не представляете, сколько происходит глупостей, случайных смертей и какова реальная преступность. Если людям раздать оружие, вы не представляете, что будет. Дубаков искренне наслаждался дискуссией, он вообще любил поговорить и теперь понял, что может говорить чуть больше обычного, – он был теперь не просто летчик. Да что же будет, сказал он лениво, в августе семнадцатого у людей было много оружия, это и товарищ Сталин напоминает в известной статье «Октябрьская революция и тактика русских коммунистов» (Дубаков много конспектировал, как положено советскому герою, и не для галочки, а по внутреннему интересу). Трояновский посмотрел на него долгим взглядом: у него были свои воспоминания об августе семнадцатого года, когда он проявил известную политическую близорукость в вопросе о германском золоте и отношении к Учредительному собранию, но товарищи, доказавшие высокую профессиональную компетентность, как он или Андрей Януарьевич Вышинский, могли вопреки давним маленьким заблуждениям приносить пользу на своих постах. Приятно видеть подготовленного, политически развитого летчика, сказал Трояновский с тем выражением лица, которое так нравилось его американским друзьям, ценителям истинного дипломатического лоска. Советую вам лично с товарищем Сталиным, когда он будет принимать вас после перелета, обсудить этот аспект подготовки к Октябрьскому восстанию, а также перспективы второй поправки у нас. Очень может быть, время действительно настало, ведь никаких предпосылок для переворота больше нет, не так ли? Волчак задумчиво кивнул и решил, что эту поправку надо запомнить, у нас будет больше смелых, уверенных людей, главное – только не забыть о ней потом, когда заинтересованность Сталина в большом количестве смелых, уверенных людей несколько уменьшится в силу, может быть, возраста.
Волчак сказал много речей, и во всех речах он по завету Трояновского напоминал о том, что летел от имени Советской России, которая не только догонит, но и перегонит; о том, что летел с товарищами по заданию ста семидесяти миллионов представителей рабочего класса; о том, что Советская Россия сегодня представляет во всех отношениях более перспективный строй, в том числе и для покорения полюса, а в перспективе – космоса, и всякий раз все убедительней предрекал Америке сначала отставание, а потом и крах, – и Трояновский кивал одобрительно. Но что всего удивительнее, что и Америка слушала Волчака все одобрительнее. Чем больше Волчак грозил ей кризисом и отставанием, тем больше она ликовала и аплодировала. Он начал думать уже, что над ним смеются, что это в представлении американцев такая русская экзотика – попользоваться полным гостеприимством и в ответ обещать хозяевам вскоре их закопать; но потом, вслушиваясь в переводы ответных речей, заметил, что американцев это ничуть не оскорбляет – они думают, что он летел от имени всего человечества, и приветствуют его в этом качестве. Никакого человечества, конечно, нет, а есть его страна и отсталый дряхлеющий мир, но американцы пока этого не понимали и простодушно рукоплескали своему могильщику, и это под конец начало Волчака смущать – может, они что-то знали, чего не знал он?
В посольстве ему передали правительственную телеграмму: им предстояло пробыть в Нью-Йорке до середины июля, встретить Громова, передать ему эстафету и следовать домой. Громов должен был прилететь через месяц после них. Это было прекрасно придумано. Это означало, что в СССР не три героя, а все герои, скоро они все по одному прилетят в Штаты (Волчак усмехнулся, вообразив это зрелище). Громов побил рекорд дальности, пролетев не 10 100, как они, а 10 300, но на этот счет Волчак был спокоен: надо быть первым, рекорд – дело третье. И потом, перелет над Южным все равно за ним. Они уже отплыли из Нью-Йорка в Европу, когда их позвали в будку «Нормандии» разговаривать с Марчфилдом, где приземлился Громов. Ничего не было слышно, кроме «Алло, Нормандия!», но Волчак уверял, что голос МихМиха узнает всегда и что в голосе этом торжество.