Как провела она эти пятнадцать часов, что ела-пила, курила ли? Нет, пояснил Дэвис, не курила; диеты не соблюдала, и так была стройна, даже сухопара, а курение считала ненужным риском. Вообще, кажется, удовольствие ей доставляла только высота. И Волчак грустно кивнул, понимая, что она изведала оба вида высоты: и когда ты выше всех в небе, и когда ты первый на земле. Неизвестно еще, что больней, приземляться или падать, – а профессия так подло устроена, что на высоте остаться невозможно. В этом Амелия поняла бы его, только она, других равных не было, но теперь им, конечно, не увидеться, в загробную жизнь он не верил.
Потом она расторгла помолвку – и это естественная вещь, кивнул про себя Волчак, ведь ты уже не прежний и себе не принадлежишь, и самая умная жена не поймет этой перемены. Ты шагнул за собственные границы, с тобой уже нельзя по-прежнему… Разорвала, значит, помолвку и вышла за издателя, с которым проводила много времени, готовя автобиографию. Издатель был только что разведенный, с двумя детьми. Амелия перед свадьбой вручила ему письмо – вот копия: я обещаю тебе привязанность, но не обещаю верности, это не брак, а партнерство, свободу я не поменяю хотя бы и на золотую клетку. Что они тут все себе позволяют, подумал Волчак, сказали бы ей у нас – и никаких взбрыков. Но и за самолеты не пришлось бы платить и краситься в цвета жвачки… Издатель Патнем принял ее предложение – да, предложение сделала она, и виделись они в год не дольше месяца.
Волчак сперва с радостью, а потом с ужасом узнавал в Амелии себя: он знал это, чувствовал, когда в узоре чужой судьбы ясно провидишь собственное будущее. Она стала государственным человеком, дружила с Рузвельтом, катала над Нью-Йорком его жену; она написала книжку, к нему тоже все приставали – пиши да пиши, а что там напишешь? Про высоту поймет только тот, кто там был, а требуется, чтобы ты поблагодарил наставников и партию… ну, в ее случае благотворителей, жвачников… Летает не партия, Волчак уже это знал, летает главный в воздухе – и главный на земле. Остальные ползают. И потому Амелии всего уже было мало, и она ставила себе все более рискованные задачи, берясь за то, с чем не могли справиться даже мужчины, участвуя в аэрогонках (ну уж это зря, добродушно пробурчал Волчак, это уже шоу. Но потом вспомнил свою «Красную пятерку» над Красной площадью и опять вдумчиво кивнул). Ей хотелось невозможного, и вдруг в тридцать шестом она сказала: хватит. Авиацию отныне будут двигать вперед не рекордсмены, а инженеры; соревнуются не пилоты, а конструкторы. Романтический период в освоении воздуха позади, мы сделали все возможное, я хочу совершить последний рекордный полет вдоль экватора, а потом часть своего времени посвятить чтению, мемуарам и яхте, часть – работе над новыми видами самолетов, а для себя лично – родить ребенка. Я никогда еще этого не делала, а все остальное, кажется, уже.
Вот этого Волчак не понимал. Как может быть позади романтический период, если при создании новых самолетов кто-то должен будет их облетать? Как можно отказаться от полетов, когда не вышли еще в космос? Как это не будут нужны первопроходцы, когда на земле, на полюсах и в глубинах не все еще исследовано? И главное – как можно, всерьез ли это вообще, говорить, что надо родить ребенка, что этого еще не было? Это происходит каждый день в любых трущобах, в Гонолулу где-нибудь и в Бомбее, про который рассказывал ему Канделаки, Кандель про все читал, словно везде собирался побывать. Рожают по всему миру, и нет в этом ничего особенного – первые полгода ребенок вообще только ест и спит да по ночам орет, потом все только требует, разговаривать с ним можно с двух лет, но что он такого скажет? Волчак в ужас приходил при одной мысли о том, что будет когда-нибудь нянчить внуков. Он готов был нянчить самолеты, учить их летать, ему бы, пожалуй, даже доставило удовольствие менять им пеленки (мгновенно представил, наделен был живым воображением), но променять воздух на дом, на подгузники! У человека бывают дети, так положено, это такой же побочный эффект жизни, как старость и смерть; но видеть в этом смысл, небывалую радость!.. Нет, на это мещанство Волчак не покупался.
Она слетала еще из Калифорнии в Гонолулу, сквозь сумасшедшие ветра, но все это уже было не то. Она бредила кругосветным перелетом строго по линии экватора, двадцать восемь остановок, с залетом в Африку, Аравию и на несколько тихоокеанских островов. В первый раз ее словно предупредили – подломилась стойка шасси; Волчак увидел в этом точную копию своего инцидента с Баженовым. Но тут же ему вспомнилось: мы, большевики, с первой попытки можем не угадать, но тогда зайдем с другой стороны… Надо было упорствовать, и они перелетели! Она тоже упорствовала, хотя и понятия не имела о большевиках: маршрут изменился, она летела теперь не на запад, а на восток (муссоны, вспомнил Волчак) и вместо двух штурманов взяла одного, но стартовала. С тоской смотрел Волчак на ее последнее перед вылетом, последнее, видимо, в жизни фото: ничего от беспомощной девочки мама-роди-меня-обратно, ничего от рыжей дьяволицы – спокойная сорокалетняя, умная, идущая в свой главный полет. Теперь она не зарабатывала на самолеты в кабине грузовика – теперь ей их дарили, и она царственно принимала. Они всегда становятся королевами – неуклюжие, неуверенные, достигшие высшего пилотажа в своем одиноком, редком, никому не нужном деле. Все она понимала, только он, Волчак, не понимал: неужели же это неизбежно? Неужели тот, кто хочет остаться первым, должен не вернуться из последнего полета? А космос? А что, если нет никакого космоса? Волчак попросил задержаться и помолчать у этого последнего стенда. Он смотрел на нее и видел себя. Но тут его осенило: нет!
Он полюбил ее в эти сорок минут, как тысячи его братьев-волжан любили Розу Люксембург. Им дела не было до того, что она была старая и некрасивая, а на иных снимках даже уродливая: для них она была восемнадцатилетняя истерзанная палачами-извращенцами девушка пролетарской мечты. Не было города, где ее именем не захотели бы назвать лучшую улицу. Если бы она сбежала к нам, мы бы ее сберегли! И точно так же смотрел Волчак теперь на рыжую, которая не понимала, куда ей надо лететь; Мермоз, положим, тоже не понимал, но Мермоз был рекордсмен, его интересовали слава и касса, а Амелия… В ней Волчак видел свой порыв, свое желание быть тем, чем никто не был! Черта ли ему было в славе, а счета деньгам он никогда не знал, деньги – пустое, заработаем! На что их тратить, в кафе, что ли, «Север» просиживать? Нет, в Амелии было безумие, ее тянуло туда же, куда и его, Волчака, – и она по глупости, по девичьей слепоте не поняла того, что единственной для нее стартовой площадкой могла стать Советская страна, такая же большая, как Америка, вдвое больше, но не зараженная всей этой жвачкой! Уж если летать на Большом Красном Самолете, то пусть он будет окрашен в цвет национального флага, а не жвачки! Только от нашей земли можно оттолкнуться, только она выведет человека в космос, больше нигде это не станет главным проектом, потому что все хотят жрать! – и только мы хотим летать там, где никто еще не летал! Да и откуда в Америке взяться летчику? Волчак вспомнил, как Линдберг в России говорил: будущее за вами, потому что… и замолчал. Но теперь Волчак знает почему. Потому что он летал в этих пространствах, начинающихся в Заполярье, и знал, на что они похожи: зимой на рассвете бывает это чувство – что миру тебя совершенно не надо! Но пора вставать, влезать в задубевшую от пота, коробом стоящую на морозе одежду, и ворочать мешки, и захлебываться морозом. Потому что весь Советский Союз и есть генеральная репетиция космического полета, и ни в каком космосе, ни на каком полюсе не будет страшней, чем ранним зимним утром в пекарне, – Волчак это знал, и Максим Горький это знал. Потому что построили единственную в мире страну, главное предназначение которой – летать; и все счастливые выродки, рожденные летать, должны теперь прибиваться к нам. Когда это будет зависеть от него, – а когда-нибудь будет, Волчак чувствовал это, – он лично их всех соберет, и тогда его страна станет наконец магнитом для настоящих, тем полюсом, каким она и задумана. И показалось ему, что Амелия кивнула, но это, Волчак знал, оптическая иллюзия.