Дальше приехали жены. Они стали восхищаться лимонными деревьями – они же никогда не видели лимонных деревьев. Сталин сказал: ну, раз вам так понравились лимоны, сорвите себе сколько захотите! Это был жест человека, которому принадлежат все лимонные деревья мира, и женщины сорвали еще по одному лимону, чтобы не оскорбить его щедрость и не задеть бережливость. Потом Сталин повел их смотреть только что построенный кегельбан. Искусство в том, говорил он, чтобы покатить шар ровно по доске, не допуская ни левого, ни правого уклона. Жданов попробовал и допустил левый уклон. Чубарь попробовал и допустил правый уклон. Волчак попробовал и допустил волюнтаризм, послав шар с такой силой, что он подпрыгнул и вообще укатился за пределы кегельбана. Сталину пришлось еще раз показать правильный посыл шара, и шар сбил восемь кеглей. Чернышев сбил две, Дубаков – три. Товарищ Дубаков умеет учиться на чужих ошибках, заметил Сталин.
После кегельбана был ужин, и все уже чувствовали себя необычайно близкими, даже сроднившимися, словно кегельбан действительно был разновидностью совместной борьбы. В Сочи рано темнеет, зажгли свет на даче; в одной из комнат, скромно обшитой дубовыми панелями, был накрыт стол – Волчак восторженно перечислил все, что было на столе: молодой сыр, орехи, пхали… Сам хозяин ел гречневую кашу, сказав, что привык к ней. Он угощал, наливал, говорил короткие, но красноречивые тосты. Начались воспоминания. Волчак рассказал, как они чуть не приземлились в воду. Сталин в ответ вспомнил, как бежал из ссылки, на лыжах шел по Енисею и провалился под лед, а на нем была тяжелая, как это называется, кухлянка, и чтобы не замерзнуть, он, когда выбрался, несся изо всех сил. Когда он пришел в деревню, мужики шарахнулись – от него валил пар. Жены заахали, а Волчак сказал: это же какое здоровье надо иметь! Так выпьем за здоровье товарища Сталина, которое нужно всем на земном шаре, за то, чтобы ему вечно служило это здоровье! Я предлагаю, уточнил Сталин, выпить вообще за здоровье, но с поправкой – за то, чтобы мы его не замечали, потому что мы его не замечаем, когда оно есть. Все ахнули, как это точно. Счастье тоже не замечаешь, когда оно есть, сказал Волчак, но я хочу выпить за то, чтобы мы его замечали, чтобы помнили, кому мы обязаны. Всегда помнили, кому мы обязаны. Сталин коротко кивнул, но в этом коротком кивке была благодарность, как бы понимание волчаковского понимания.
Потом пошли играть на бильярде, Сталин бил почти не целясь, но очень точно. Чернышев попробовал мазать, но Сталин сказал: товарищ штурман (он помнил и это!), мы играть будем или как? И Чернышев, восторженно сказал Волчак, стал проигрывать уже честно. Товарищ Сталин, сказал Волчак, уловив момент, когда можно еще поговорить о деле. Разрешите один вопрос по существу? Что с вами делать, вздохнул Сталин, наверное, опять просите разрешить вам какое-то безрассудство? Вы все знаете, развел руками Волчак, но разрешите мне… Тут я не могу, сказал Волчак Бровману, этот вопрос я не могу пока тебе передать. Но Сталин ответил мне, что подумает, что вопрос будет решен. И после этого уже никаких серьезных разговоров не было, и я просто чувствовал, повторял Волчак, как будто я с ним всю жизнь вот так… как будто он отец, но ближе, больше отца… Как будто он Бог, подумал Бровман, но вслух, разумеется, не сказал.
После достали патефон, Сталин ставил любимое. Любимыми, как выяснилось, были народные, и все подпевали – у Сталина оказался абсолютный слух (Бровман в этом и не сомневался), но приятный голос и врожденная музыкальность были и у Жданова, и даже для Чубаря поставили трио бандуристов. Сталин сказал, что всегда особенно уважал волжан, что волжане люди, да, неторопливые, но надежные, надежнее даже питерских, непробиваемые; надежнее только сибирские: один крестьянин подвозил его при побеге на станцию Зима и выпивал через каждые полчаса полуштоф – и все-таки не сбился с дороги! И поставил в честь волжан бурлацкую: «Истоптав зеленый бархат вдоль по берегу реки, бечевою тащат барку, тащат юноши и старики, эх, старики… Нет, не барку берегами, – с кандалами на ногах жизнь свою же тащат сами и не вытащат никак… И покуда бороздами режет плечи бечева, Волга, Волга-мать не перестанет пенной злобой бушевать, эх, пенной злобой бушевать!» Я не слышал этой песни, медленно сказал Волчак. Вы и не могли ее слышать, сказал Сталин. Вот если бы вы сказали, что да, это ваша старая бурлацкая песня, – я бы понял, товарищ Волчак, что вы лукавите. Эту песню написал наш советский поэт, он не волжанин, из Одессы, уточнил Жданов. Но, добавил Сталин, он точно воспроизвел бурлацкую песню с ее угрозой и ужасом. Ну сейчас-то откуда же угроза и ужас, спросил Чубарь, сейчас про такое только вспоминать. И тут Волчак сказал то, что надо было сказать. Понимаешь, говорил он Бровману, я вдруг представил, понял, какую барку он, Сталин, тащит сам… и я сказал: нет, сейчас тоже у каждого своя бечева и своя барка, и мы тянем, тянем… и может быть, это еще тяжелее, потому что мы ее тащим за всех, за тех, кто на барке… И он опять кивнул. И я понял, что все эти… которые смотрят со стороны… они на барке. А он тянет. И я, конечно, себя рядом с ним не ставлю, что ты, но мы тянем с ним эту общую барку. Пусть он впереди, пусть я там где-то, но мы тянем. Это вот… это было главное. И засобирались. Уже три часа было. Я попросил, чтобы Сталин мне на память что-то написал, ведь такой исключительный день! Но он сказал, что поздно, завтра. Я еще попросил прощения: мы вам не дали отдохнуть… Он сказал: я раньше четырех не ложусь, и мне приятно, что меня не отвлекали глупыми делами, а что мы о важном поговорили. И мне показалось, подмигнул, но тут я не уверен. Ты представляешь – утром мне привезли от него фотографию! И там было написано: «Товарищу Волчаку на память о юношах и стариках». Ты понимаешь? Нет, Бровман, не понимаешь ты!
Но Бровман понимал – и то, что Волчаку надо об этом рассказать, и то, что некому рассказать, и то, что нет на свете третьего человека, которому он и Сталин могли бы рассказать о тяжести своей жизни. И потому не сетовал на подробности и повторы.
9
А вопрос, о котором не мог рассказать Волчак, решился все же в отрицательном смысле, и потому в Париже Волчак без особенной охоты рассматривал экспонаты, а в Марсель, куда им специально устроили экскурсию с морскими купаниями, и вовсе не поехал. Он всерьез полагал, что из Парижа его хоть на неделю, раз уж так близко, отправят в Испанию и позволят в деле показать все, что умеет И-16. Он просился в Испанию трижды, теперь вот лично у Сталина, и ему пообещали, что все рассмотрят, но, видимо, рассмотрев, передумали. Волчак попробовал закинуть удочку еще во время посадки в Кенигсберге, где их встречал генконсул, но тот сказал загадочно: что там Испания, в Испании уже ничего не решается. А вот здесь – здесь будет решаться многое, и скоро; но вдаваться не стал. Волчак понимал, конечно, где он нужнее, понимал и то, что перелет через полюс решен и рисковать теперь он не имеет права, – и, может, даже рад был, что его так оберегают. Но он считал нужным изобразить недовольство и даже тоску, а потому в Марсель не поехал, а остался в Париже.
Экспонаты были осмотрены и переписаны в блокнот, Волчак заметил ряд вещей интересных, но они были бы интересней конструкторам, а послали их, летчиков, потому что конструкторам по рангу не полагалось выезжать за рубежи, их могли украсть, да мало ли. Единственным исключением оказался Антонов, которому и это потом поставили в вину. Из любопытных вещей в Гран-Пале, то есть в Большом дворце на правом берегу Сены, где разместилась выставка, были представлены: одноместный цельнометаллический истребитель «Луар-250», развивающий до пятисот, весом всего две тонны, забирающийся на пять км вверх за пять минут, красивая, уж подлинно шикарная, с низким крылом машина с шасси, целиком убирающимся в крыло; голландский «Кольховен ФК-55», с носа похожий на снаряд, а в закабинной части на лодку, с четырьмя пулеметами на крыльях, на километровую высоту взмывающий за минуту; трехместный француз «Потэз-63», с двумя моторами от «Испано-Сюизы», каждый по шестьсот семьдесят лошадей, изумительная машина, наверняка легкая в управлении, но с уязвимой и сложной системой рулей (зато с дальностью до полутора тысяч). Некоторое впечатление производил единственный на всей выставке автожир «Леоре-Оливье», разведывательный, по испанской лицензии; пожалуй, лет через пятнадцать в таких будут летать на службу. Все это были хорошие машины, элегантные и прочные, но служили скорей для демонстрации своих возможностей: в реальной драке Волчак представить их не мог. Это были мушкетеры, а нам требовались кулачные бойцы вроде «ишачка», который можно изрешетить, но не лишить управляемости, простые, дешевые, зависящие не от погоды и даже не от прочности, а исключительно от качеств пилота, который и был главной их деталью. Таких пилотов не было больше нигде, и потому на выставке главным экспонатом был даже не огромный краснокрылый АНТ с его тридцатичетырехметровыми крыльями, а они, летчики, пролетевшие на нем из Москвы на Охотское море. Здесь тоже имелись прекрасные летчики, кто спорит, но они не были впряжены в одну барку с человеком, которого некому остановить. Они все умели – и только; наши пилоты все могли, потому что у них не было другого выхода.