Этого не могло быть, но это было. Всем теперь приказать летать на этом спирту. Там! Там! Тарамтам! Ничего не поделаешь, подумал Петров, теперь придется до смерти быть с Полей. Он развернулся, солнце ударило в лицо, он скорее почувствовал, чем увидел, что пулемет проснулся и колотит внизу, но это уж было пустое сотрясание воздуха. Петров глянул вниз: площадка была уже метрах в двухстах, и непостижимо было, что он сел на этом горном пятаке среди местных алкоголиков. Если дотяну, сказал себе Петров, я пришлю им цистерну спирта, тонну спирта. Оранжевая земля лежала под ним, мерзкая оранжевая земля, которая так ждала, чтобы он в нее впечатался, но в этот раз не дождалась.
Было шесть утра, когда он плюхнулся на аэродром. Огольцов был здесь, и Петров понял, что сейчас его будут разносить за все бывшее и небывшее.
– Сука, – коротко крикнул Огольцов, – ты знаешь, кого подбил? Их всех уже взяли, один погиб, а четверо в норме. Уже рассказывают. Они хотят тебя видеть, ты понял?!
Расцеловал Петрова и отшатнулся.
– Ты пьян, что ли?
– От самолета, – пояснил Петров. – Самолет да, пьян.
5
«Дорогой Толя, – писала Поля, – я знаю, что ты жив, и не потому, что так сказали, а потому, что просто знаю. Докладываю тебе, что завершила подготовку к беспосадочному перелету на Комсомольск. Докладываю тебе, что у нас весна, довольно дружная, небо синее, Жанна выучила стих, жизнь моя, как невыносимо». Петров читал это письмо так: почитает три строчки, побегает по комнате, выделенной ему в старых, еще королевских казармах времен Альфонсо несчастливого Тринадцатого, потом опять почитает. Вручил ему эту страничку, исписанную с обеих сторон аккуратным штурманским почерком, журналист из «Красной звезды». Передал Вахмистров вместе с фляжкой коньяка и коробкой шоколада. Дойдя до слов «Стала я сухая и желтая, глаза бы мои на меня не глядели, стыдно показаться трудящимся перед стартом», Петров по своему обыкновению запрыгал на месте, не от радости, а от силы чувств, чтобы хоть куда-нибудь деть эту силу. Если бы ему этого штурмана сейчас, он расколотил бы всю авиацию, свою и чужую, чисто для удовольствия. Вахмистров, значит, теперь тоже знал. Да наверняка уже все там догадывались.
Он хотел написать ответ, но журналист уже уехал в войска, куда-то под Эскориал, да и надежен ли он, и кто еще будет там это читать? У Петрова не было уверенности, что вся их переписка попадает только к адресатам. Он и Тане писал сдержанно, а от нее вообще было за это время всего одно письмо с вырезкой из ленинградской газеты о том, как хороша она в роли Нины в «Маскараде». Ну чего, у них свой маскарад, у нас свой. Попутно Таня сообщала, что беременность ее не портит, но она теряет в пластике. Теряет в пластике, подумал Петров. Да, примерно как бомбер по сравнению с нами, но ничего – отбомбится и приобретет в пластике. Ребенка этого он не хотел, но понимал, что ребенок не виноват. Хорошо бы мальчик, тогда мы воспитаем летчика, научим его либо никогда не влюбляться, либо жениться только по любви, лучше бы на летчице. Хорошо бы женить его на Жанне, пять лет – не разница.
Поле он хотел написать, чтобы она посмеялась, про мальчика Карлоса. В первые дни этот мальчик к ним прибился, они еще не выехали на аэродром, куковали в Мурсии, машины должны были прибыть через неделю. Через переводчика расспросили пацана, что у него за семья: отец воюет, у матери, кроме него, еще двое ртов, совсем клопы. Попросили его сбегать купить зажигалки, он пропал на час – думали, сбежал с деньгами; нет, принес со словами, что купил самые лучшие. Тогда Минеев сказал: «Бойцы, пойдем ему купим хоть рубашечку пристойную, а то дыра на дыре». У Минеева своих двое, уже в школу ходят, погодки. Пошли в магазин, присмотрели пацану рубашку, курточку, беретик, он все это прижал к груди и смотрел вот такими глазами: что я скажу дома, откуда все это? Скажи, что тебе подарили авиадоро руссо. Карлос этот убежал, а через полчаса в казармы явилась, сверкая глазами, его мать, совершенно некрасивая, но очень сердитая испанка: зачем вы дарите сыну, у нас все есть, у нас не принято! И протягивала покупки, завернутые в газету. Но Петров сказал: «Синьора (переводи, переводи ей!), у русских летчиков есть такой обычай – перед началом боевых вылетов купить что-нибудь ребенку, непременно мальчику, это наше приношение местному воздуху, чтобы лучше держал». Все горячо подхватили: да, русский летчик, приехав в новый город, немедленно покупает ребенку рубашку там, штаны, чтобы небо держало. Испанка хмурилась, но вещи взяла. Когда вернусь, писал Петров Поле мысленно, мы пойдем поймаем ребенка, что-нибудь купим, чтобы уже не разлучаться больше, поклянемся на этих штанах, что будем вместе. И когда ты меня бросишь ради скучного гражданского человека, на ребенке прямо при всех треснут штаны.
Он ничего не написал ей, конечно, но был уверен, что она все поняла.
Петров увлекся было войной, ему понравилось, на его счету было уже девятнадцать самолетов, уже один пленный летчик давал интервью «Правде» про то, как во время ночной бомбежки его внезапно снизу подстрелил республиканский пилот, никогда такого не было, он просто свидетельствует свое уважение этому асу. «Правда» не писала про то, что летчик этот, немец, действительно выразил желание побеседовать с Петровым. И уж конечно, там не было подробностей беседы: немец, как выяснилось, очень прилично говорил по-русски. Ему было под сорок. «Я учился в Липецке, да. Прекрасный город. Снимал квартиру с семьей на улице Розы Люксембург, да. Красивая улица, спуск прямо к реке». Решительно все в этой стране говорили по-русски, обучались в России или участвовали в Гражданской войне, и Петров не удивился бы, если б председатель республиканского правительства Негрин, вручая ему золотые часы после пятого сбитого франкиста, заговорил с ним по-русски, с волжским оканьем; но тот всего лишь признался, что в науке считает себя более учеником Павлова, нежели Фрейда. Негрин был ученый по всем этим делам, нервные клетки и все такое. «Но у меня русская жена», – добавил он, словно оправдываясь, и сказал по-русски: «Тюфяк»; «Тюфяк – это я».
– Вы классный летчик, – сказал немец, пожимая руку Петрову; Петров только потом сообразил, что подавать руку фашисту не надо бы, но ведь наш, липецкий! – Мы сейчас воюем, но это короткая война. Нам предстоит еще сражаться рядом против Англии, против Америки, русские нам видятся как союзники. Вы скоро увидите. Летчик вообще воюет с одной только вещью, он воюет с тягостью, с тяготением. Когда нам прикажут, мы можем стрелять друг в друга, но grundsätzlich, im Prinzip все летчики братья, элита войны, и мы летаем почти уже в раю. Мы прилетаем потом прямо в Вальхаллу. Вы меня запомните, я Вальтер Шельхорн. Меня выдадут назад, я буду еще летать много. Вы отличный летчик, и мы вместе будем летать довольно скоро, а на испанцев не обращайте внимания: это нация пьяниц, ленивая нация, воевать они не умели никогда. (Петров поразился тому, что почти то же самое слышал от товарища Эрнесто; он хотел было спросить, не знает ли немец Яремчука второго, а то, как выдадут, пусть передаст привет.)
Немец показался неприятно высокомерным, непонятно было, кто у кого в плену. Он как будто знал что-то, чего не могли понять испанцы, но мог бы понять Петров; он ему словно подмигивал, а Петров не хотел с ним перемигиваться и тем более запоминать его фамилию. Было ощущение, что он обещал замолвить слово о Петрове перед каким-то общим начальством, о котором Петров вдобавок не знал. И немца в самом деле выдали, когда дождались повода: Жека Грошев неудачно спарашютировал на территории франкистов, сломал ногу, его в бессознательном состоянии фотографировали с белым платком, якобы сдавался, потом лечили, потом держали в тюрьме, имитировали расстрел и в конце концов выменяли, после чего выслали домой; немцев, конечно, держали тут комфортней, а зря.