10 января вышло директивное письмо Ставки верховного главнокомандования: «Немцы хотят, следовательно, выиграть время и получить передышку. Наша задача состоит в том, чтобы не дать немцам этой передышки, гнать их на запад без остановки, заставить их израсходовать свои резервы еще до весны, когда у нас будут новые большие резервы, а у немцев не будет больше резервов, и обеспечить таким образом полный разгром гитлеровских войск в 1942 году».
В войсках понимали, что никакого разгрома в 1942 году не будет и что отбить Орел в ближайшие месяцы не удастся. Командующий 16-й армией Рокоссовский сказал командующему фронтом Жукову: противник сейчас сильнее, а тот, кто слабее, наступать не должен, еще и в снегу по пояс… Лучше накопить сил, пощадить людей. Жуков сказал: выполняйте приказ.
Помкомвзвода во взводе связи первого батальона 1291-го стрелкового полка 60-й дивизии Кондратьев много успел хлебнуть за первые полгода войны: он записался добровольцем в московское ополчение, в 21-ю дивизию Киевского района, где люди были почти сплошь хорошие, его возраста люди, – «Мосфильм», институт философии и истории Академии наук, кондитерская фабрика Бабаева. Было с кем поговорить, но недолго. В октябре попал в окружение под Вязьмой и, прорвавшись, вышел на Можайскую линию обороны. В вяземской мясорубке Красная армия потеряла около четырехсот тысяч убитыми и ранеными, шестьсот тысяч пленными. Кондратьев попал в роту связи, стал командиром отделения, потом помкомвзвода. Со связью он творил чудеса. Осень была страшная, зима – лютая: земля смерзлась, не окопаться, противник с высот западного берега Оки свободно простреливал боевые порядки 60-й дивизии. С 16 по 19 февраля она потеряла 730 человек убитыми, 2250 – ранеными.
Для своих сорока трех лет Кондратьев справлялся неплохо, лучше многих, – как любой человек, которому есть зачем жить. Он знал, что война будет и закончится русской победой, потому что русский резерв бесконечен, и лучше представлял себе этот резерв, чем любые стратеги в Ставке. Он успел познакомиться за эти полгода со многими ценными людьми и точно знал, что, если выживет, сумеет их собрать и кое-чему научить, и кое-чему и у них научиться. Он представлял, как расширится теперь его сеть и как далеко продвинутся его ученики за те три, а может быть, и четыре года, которые продлится война. Послевоенного устройства мира он пока не представлял, но думал только о нем, и эти мысли его спасали. У немцев, понимал он, таких мыслей не было.
Его тяжело ранили в правое легкое 25 февраля и после боя оттащили в полевой госпиталь, размещенный в полуразрушенной школе большого села Кривцово, где оперировал Артемьев. Он был исключительный хирург и буквально воскрешал мертвых, и ассистировала ему сестра Марина, о которой говорили, что она была когда-то его женой. В школу однажды попал снаряд, раненых завалило, но Артемьев с сестрами всех вытащил – он словно вообще не боялся смерти, чувствовал себя неуязвимым, шутил, что был патолого-анатомом и это у него профессиональное.
Он мог бы спасти Кондратьева и чувствовал, что его метод здесь вполне применим, но чувствовал и то, что именно такому спасению Кондратьев сопротивляется. Он был без сознания и действительно плох, и все его существо словно отталкивало Артемьева. Артемьев видел, что это человек непростой и в будущем может быть весьма полезен, но жизнь из этого человека уходила у него на глазах и переходила во что-то бесконечно более сильное, бесконечно презиравшее Артемьева.
Артемьев этого не понимал. К войне не был готов никто, но он был; война предоставила ему необозримое опытное поле. Он понимал, что эта война будет выиграна за счет истребителей, но не таких, какие испытывали на высоту и скорость, а таких, как он. Это такие, как он, дали новую жизнь стране и готовы были вербовать к себе новых и новых, но этот связист, имени которого он не знал, уплывал у него из рук, и Артемьев ничего не мог сделать.
Он поднял глаза и посмотрел на Марину, и она, как всегда, почувствовав его взгляд, уставилась ему в переносицу. Он знал этот взгляд, всегда дававший ему силу, и пошатнувшаяся было реальность встала на место. Они смотрели друг на друга, и в этих глазах было большее, чем сила, большее, чем любовь, – та великая созависимость, которая всегда есть между творцом и творением.
Кондратьев похоронен в братской могиле у деревни Кривцово, его именем назван лунный кратер. Артемьев закончил войну майором и умер в 1972 году, архив сразу после смерти конфискован, судьба его жены осталась неизвестной, но если она его и пережила, то, мы полагаем с полным основанием, ненадолго.
Эпилог
Башня
В мае 1961 года журналист Евгений Корнилов – сын того Корнилова, пять лет как посмертно реабилитированного, – получил задание найти репортера Бровмана, одно время даже возглавлявшего в их газете отдел новостей, и сделать с ним интервью о предтечах советской космонавтики.
Корнилов, разумеется, читал репортажи Бровмана, поскольку как журналист космической темы интересовался советской авиацией, а также странной, почти одновременной гибелью всех ее флагманов в конце тридцатых. Видя дату смерти «1937» или «1938» у писателя, начальника, да хоть бы и бухгалтера, он не удивлялся, «время было такое», как приговаривал ненавидимый матерью дачный сосед, старик, в те времена якобы охранник. Но что истребило этих, он не понимал вовсе, а уж о судьбе Бровмана не мог навести никаких справок, потому что с газетных полос его имя исчезло в сорок восьмом, в разгар проклинаемого космополитизма и борьбы с ним, а вскоре Бровман был уволен, как пояснили Корнилову в отделе кадров; адрес, разумеется, устарел, в Мосгорсправке человек с такой фамилией вообще не значился, а из бровмановских героев никто не уцелел. Сравнительно недавно умер Ладыгин, в последнее время скорее писатель, чем капитан, – о нем Бровман тоже писал, но вдова Ладыгина ничего не знала и как-то сурово разговаривала с журналистом; видимо, вспоминать о муже было ей больно.
Корнилов был юноша честолюбивый, а редактор, он же зять Самого, мог, как Суворов, простить все, кроме немогузнайки. Он щедро награждал, но и стремительно низвергал. Корнилов был на хорошем счету, на перспективной теме, да кроме того, сын знаменитого отца, создателя целой репортерской школы, – отступать он был не приучен. Наконец ему явилась светлая мысль связаться с единственным героем Бровмана, который был на виду: Бровман о нем написал целую брошюру. Владимир Канделаки был жив-здоров, чуть не единственный уцелевший летчик из той плеяды; он был теперь вице-президент Международной авиационной федерации, но не оставлял обычной испытательской работы. Корнилов зашел к первому заму, своему, в общем, парню, тоже сыну журналиста, тоже взятого, но вернувшегося полуразвалиной; зам куда-то позвонил по вертушке и вручил Корнилову телефон. Канделаки оказался любезен и пригласил к себе на Курскую: он жил в том же доме, где и Волчак, чьим именем был ныне назван переулок. Кабинет был весь завешан дипломами, вымпелами и фотографиями с живыми и мертвыми героями. Сам Канделаки, недавно получивший заслуженного мастера спорта по вольной борьбе, с трогательной гордостью этим хвастался. Он был еще очень крепок, широк, было ему шестьдесят семь, пару корниловских бесед он читал и одобрил.