Нет, знал Иван систему мира куда лучшую, чем у хазар, – христианскую.
Сам он, пожалуй, не мог найти нужных слов, но это было не важно.
Ибо разве они уже не были произнесены – красноречивее и убедительнее, чем все, что могло прийти ему на ум, в самой знаменитой проповеди, когда-либо прочитанной в русской церкви?
Она была произнесена незадолго до его рождения, но получила такую известность, что уже ребенком он запомнил фрагменты ее наизусть. Эту проповедь великий славянский священнослужитель Иларион прочитал в память Владимира Святого. Он назвал ее «Словом о законе и благодати». А смысл ее был весьма прост. Иудеи дали человечеству Закон Божий. Но затем пришел Сын Божий и принес высшую истину – торжество благодати, непосредственной любви Господней, бесконечно превосходящей любые правила и установления. Именно это чудесное послание новая Церковь и откроет гигантскому миру леса и степи.
Как же ему рассказать об этом старику Жидовину? Имеющий вместить – да вместит, только ведь евреи никогда не примут этого учения.
Но разве его собственный жизненный путь не был паломничеством в поисках благодати? Разве сам он, Иванушка-дурачок, не открыл для себя любовь Господню без всяких сборников законов?
Иванушке не по душе пришелся мир законов, установлений и предписаний, каким видели его евреи. Вся природа его восставала против этого расчисленного мира. По Господней благодати все должно было решаться намного проще.
– Все, что нам нужно, – втолковывал он Хазару, – это мудрый и благочестивый человек, достойный князь, сильный правитель.
Этому средневековому мифу суждено было стать проклятием для большей части русской истории.
– Славу Богу, – продолжал он, – у нас есть Мономах.
Однако перед расставанием Иванушка подарил старику подвеску, маленький металлический диск, который носил на цепочке на шее и на котором был изображен трезубец – тамга клана его предков.
– Пусть он напоминает тебе о том, – промолвил Иванушка, передавая Хазару амулет, – что ты спас жизнь мне, а я – тебе.
А несколько дней спустя, по благодати Господней, князья склонились перед волей веча, и так – благодаря народному бунту – началось правление одного из величайших монархов, которого знала Русь, – Владимира Мономаха.
Радость Иванушки от восшествия на престол Мономаха еще более усилилась, когда той же осенью возведение маленькой церкви в Русском завершили с быстротой, граничащей с чудом.
Он часто приезжал в деревню и оставался там по целым дням, притворяясь, будто проверяет, как идут дела, но втайне наслаждаясь удивительным покоем и миром, царящим в этом местечке.
Но более всего любил он на исходе дня глядеть на эту каменную жемчужину. Каким нежным сиянием облекалась по вечерам церковь, когда лучи заходящего солнца освещали ее розовые стены.
Иван сидел, умиленно созерцая маленькое здание, вопреки обстоятельствам воздвигнутое на поросшем травой холме над рекой, выделяющееся на фоне темного леса, а солнце тем временем медленно опускалось за горизонт.
Не было ли разлито ощущение угрозы, тайной опасности, печали над золотым византийским куполом, когда на нем вспыхивали последние закатные лучи? Нет. Иван полагался на свою веру. Ему казалось, будто ничто никогда не нарушит покоя и безмятежности маленького дома Божьего, возведенного перед дальним лесом, над рекой.
Вся природа, казалось, была исполнена умиротворения в необозримом русском безмолвии.
А еще он иногда думал: как странно, что когда он стоял на берегу возле церкви и глядел в бескрайнее небо над бесконечной степью, то, куда бы ни плыли облака, само небо казалось подобным великой реке, одновременно неподвижной и уходящей вдаль, вечно уходящей.
И легкий ветерок с востока пролетал над землей, едва касаясь.
Глава третья. Татарин
Декабрь 1237
Широкое монгольское лицо всадника было настолько обветренным, что приобрело охристо-коричневый оттенок.
Борода и усы его, жидкие, черные, ниспадали отдельными прядями.
Поскольку дело было зимой, он был закутан в пышные меха, а под ними скрывались одеяния тончайшего китайского шелка. Он носил войлочные носки, а поверх них – тяжелые кожаные сапоги. Голову его венчала меховая шапка.
На самом деле ему исполнилось всего двадцать пять, но ветер и непогода, война и лишения, которым он постоянно подвергался в открытой степи, превратили его в человека без возраста.
На поясе у него висела кожаная фляга с перебродившим кобыльим молоком, кумысом, который так любили его соотечественники. К седлу был приторочен мешок с сушеным мясом. Ведь монгольский воин всегда выступал в поход, запасшись всем необходимым.
Среди самого необходимого была и жена: вместе с сыном-младенцем она ехала в гигантском верблюжьем обозе, который перевозил имущество позади войска.
Лишь одним этот воин отличался от других. Четыре года тому назад вражеское копье едва не вонзилось ему в левый глаз, но только глубоко рассекло высокую скулу, соскользнув наискось по щеке и отрезав ему почти все ухо, так что от него остался только неровный обрубок. «Повезло», – заметил он и более об этом не думал.
Звали его Менгу.
Медленно двигалось гигантское войско по замерзшей степи. Как обычно, оно было выстроено пятью отрядами: по два, друг за другом, в авангарде и в арьергарде, с каждого фланга, а пятый отдельно располагался посередине.
Менгу находился на правом фланге. За ним ехала сотня, которой он командовал, легкая кавалерия, где каждый всадник был вооружен двумя луками и двумя колчанами и мог стрелять прямо с седла, скача галопом. Луки были устрашающим оружием: очень большие, составные, с силой натяжения тетивы, равной трем с половиной пудам, то есть более мощные, чем прославленные английские «длинные луки». Их дальнобойность доходила примерно до ста пятидесяти саженей. Как и все его люди, Менгу научился стрелять из лука в возрасте трех лет.
Слева от него ехал отряд тяжелой кавалерии, вооруженный саблями и копьями, боевыми секирами или булавами – что кому было более по вкусу – и арканами.
Сам Менгу восседал на вороном скакуне, и потому в нем тотчас можно было узнать воина Черного отряда – элитной ханской гвардии. В огромном табуне запасных коней, перегоняемых позади войска, бежали и его четыре жеребца, все вороные.
Он был рад тому, что его жена и первенец сейчас рядом с ним. Он хотел, чтобы они стали свидетелями его торжества. Ибо в этом походе он впервые получил под начало сотню воинов.
В основе монгольского войска, как и всей империи, которая из него выросла, лежала десятичная система исчисления. Низшим воинским подразделением считался десяток, далее следовала сотня. Более важные люди командовали тысячей, а темники имели под своим началом тьмы, отряды численностью десять тысяч. Менгу командовал сотней. «К концу этого похода, – обещал он жене, – я стану тысяцким». А к тому времени, как будут завоеваны все остальные западные страны, которые, по словам купцов, простираются до самого края обитаемой суши, он, возможно, сделается даже темником.