В основном разговоры за столом затевал Карпенко. То, чем занимался Дмитрий – а он в ту пору погружался то в фортепианные сонаты Бетховена, то в симфонии Чайковского, – не очень-то можно было объяснить словами, тогда как Карпенко, пребывающий в постоянном поиске, едва ли не каждую неделю приходил домой, взбудораженный каким-нибудь новым открытием, которое меняло взгляд на мир. Иногда это могла быть новая живописная манера, обнаруженная на выставке типа «Синяя роза» или «Золотое руно». А то он читал «Исповедь» Максима Горького и некоторые сочинения новой петербургской группы, называвшей себя «Богостроителями», и каждый вечер проповедовал семье:
– Разве вы не видите, что на протяжении веков человек был подобен Прометею, прикованному к скале суеверия. Но теперь, Дмитрий, человек освободился. Народ – это бог. Народ будет бессмертен. Вникните в это, профессор: сначала народ совершит революцию и станет свободен, затем, возможно, наступит время, когда мы покорим другие планеты, Вселенную.
До поздней ночи он и Дмитрий продолжали в гостиной дискуссии на серьезные темы.
Но из всех открытий Карпенко наибольшее значение для Дмитрия имело одно, в общем-то, вполне скромное. В то время в Москве и Петербурге было много поэтов; поэзия была настолько популярна, что поэты могли даже зарабатывать на жизнь своим ремеслом. А однажды вечером Карпенко вернулся домой со сборником стихов каких-то авторов, о которых Дмитрий и вовсе не слышал.
– Это новая школа, – объявил Карпенко. – Акмеизм. Вместо того чтобы использовать символы и абстрактные идеи, эти поэты пишут о более конкретных вещах, о предельно конкретном.
Двух из них Дмитрий полюбил сразу и безоговорочно.
– У меня такое чувство, что они пишут о нашей улице, о нашей квартире и семье, – с восторгом сказал он. Так он открыл для себя двух величайших русских поэтов XX века в самом начале их творческого пути: Осипа Мандельштама и Анну Ахматову.
И все же, несмотря на притягательную яркость Карпенко, именно в эти вечера Дмитрий постепенно, как никогда раньше, начал ценить еще одного члена своей дружной семьи – своего отца.
Петр Суворин не был словоохотлив – обычно, сдвинув на переносицу очки в золотой оправе, спокойно сидел с газетой в руках или перелистывал страницы рукописи. Он уже поседел, но, хотя его несколько осунувшееся, чисто выбритое лицо с клинышком бородки покрылось мелкими морщинками, все еще выглядел моложе своих пятидесяти пяти лет. С его добродушно-безмятежным видом его можно было принять за шведского пастора.
Он и делами занимался в той же своей мягкой манере.
– Знаешь, кого мне напоминает твой отец? – как-то со смехом заметил Карпенко, обращаясь к Дмитрию. – Он похож на одного из старцев в монастыре. Мы поклоняемся, шумим и верим во что-то. Но старец в своем скиту спокоен и безмятежен. Потому что, в отличие от всех нас, он знает. Вот как обстоят дела с твоим отцом и революцией.
Действительно, Петр Суворин имел основания довольствоваться своим собственным путем, скромным, но устойчивым. Экстремизм большевиков в последние два года поутих. Агенты полиции проникли в их ряды и весьма затруднили революционную деятельность. Число большевиков резко сократилось, а их оставшийся в одиночестве лидер Ленин был вынужден уехать в ссылку в Швейцарию. Но умеренные социалисты – меньшевики – продолжали заниматься своим делом, постепенно наращивая поддержку на заводах, организуя профсоюзы, просвещая рабочих и издавая нужную литературу – главным образом, действуя легально. Некоторые были готовы работать с Думой. Поговаривали даже о том, чтобы переименовать их партию в Рабочую партию. И Петр Суворин был счастлив, потому что, как он объяснял своим родным, в этом и был прогресс.
– Наступает новый век, – любил он говорить, – не по твоей воле, Мишенька, и даже не по хитрости такого человека, как Попов. Нет нужды беспокоиться о том, что происходит теперь, или о том, что будет дальше. Нам не известно ни когда, ни каким образом это произойдет. Достаточно знать, что данный процесс неизбежен.
Однажды профессор с улыбкой заметил:
– Когда я на днях работал над своей книгой, мне пришло в голову, что марксистская диалектика подобна законам физики. Рассмотрим электрический ток. Он имеет положительный и отрицательный заряд: тезис и антитезис – они создают напряжение, разность потенциалов. Они текут вместе, образуя синтез. Когда Троцкий говорит о перманентной революции в мире как непрерывном процессе, я полагаю, что это подобно электрическому току – бесконечному, динамичному, способному привести в действие все, что угодно.
Слушая своего отца, Дмитрий испытывал удивительное чувство, будто все вещи во Вселенной гармонично взаимосвязаны и его маленькая семья, где все так не схожи друг с другом, движется по великому пути к исключительной и удивительной судьбе.
Казалось, ничто не могло изменить профессора. Он учил, он писал, его ученики приходили к нему домой. Его жизнь была такой же спокойной и упорядоченной, как и его разум. Что бы там ни происходило, деятельность Петра придавала дому определенный ритм и цель. Это привносило в жизнь семейства спокойствие.
А к лету 1910 года Дмитрий определенно нуждался в этом спокойствии.
Ибо к тому времени стало ясно, что Роза Суворина сходит с ума.
В течение нескольких месяцев после несчастного случая с Дмитрием обычное для Розы состояние тревоги как бы уменьшилось. Как будто, опасаясь чего-то худшего, она на самом деле испытывала облегчение от того, что трагедия уже произошла и теперь со всем этим покончено. Но затем, как раз в то время, когда ее супруг начал работу над учебником, что-то вдруг изменилось.
Почему она настаивала на том, чтобы самой перепечатать на машинке его рукопись? Он умолял ее позволить ему отдать эту работу кому-нибудь другому, но каждый раз она бледнела с выражением крайней решимости на лице, как будто он каким-то образом пытался усомниться в ее страстном служении его делу, и он сдавался.
Каждый вечер после ужина она ставила пишущую машинку в маленькой гостиной и принималась за работу. Она отказывалась заниматься этим в течение дня, говоря, что для этого у нее нет другого времени. Она раз за разом заново перепечатывала все, что написал Петр, пока не убеждалась, что теперь-то все идеально. Иногда она печатала не больше часа, но часто засиживалась за машинкой до глубокой ночи, уже перед рассветом с любовью складывая напечатанное на стол, и появлялась утром с потемневшими от недосыпа глазами. И сколько же ночей, вспоминал потом Дмитрий, его убаюкивал слабый стук пишущей машинки, которая стучала, стучала, стучала во тьме?
Но хуже этого наваждения, изнурявшего Розу, было то, что она снова стала испытывать тревогу, только теперь вдвое сильнее прежнего.
Ее тревога принимала странные формы. Если в воздухе чувствовался легкий холодок, то Петр должен был носить пальто и меховую шапку; если грело солнце, то она боялась солнечного удара; если на улице был лед, она была убеждена, что муж поскользнется и разобьется. Эта тревога вскоре распространилась и на Дмитрия. Иногда, к его великому смущению, она даже настаивала, чтобы Карпенко сопровождал его в школу, не то с сыном по дороге что-нибудь случится. Казалось, она была в состоянии успокоиться только по вечерам, когда муж и сын благополучно возвращались домой.