Забавная причина оказалась в том, что, если женщину валили на траву, на зеленом не видно было пятен. А еще зеленый – цвет женихов. Цвет повадливой, сладостной весны. Она легонько вздохнула, перевела взгляд с Дэниела на Стефани… И такие очаровательные слова нашел язык для зеленого: муравный, бисквитный, выдровый, цвет гусиного помета. В те дни даже крой платья был полон смысла. На заре Тюдоровской эпохи мужчины и женщины охотно отдавали дань полу. Могучие плечи и торсы. Пышные бедра для благодатных родов, щедро открытая грудь: смотри, оценивай. Но со временем возобладал гротеск. Появились необъятные дублеты с подбитыми брюшками и торчащими монструозными гульфиками. Фижмы и брыжи, за которыми не видно было человека и сам он видел с трудом. Одежда сделалась узилищем тела. А для женщины – еще и знаком принадлежности мужчине. Роскошью женщину обездвиживали, как стреноженную лошадь. Пол из очевидного сделался символическим. Символы подкрепляли проволокой и набивали конским волосом. И посреди всего – королева, старая, крашеная, подмазанная, с неназываемым сосудом под фижмами.
Мисс Уэллс порозовела, как и пристало ученой даме, педантично разбирающей приземленные материи. Дэниел поддержал тему, спросив про особые сиденья в парламенте для господ в панталонах, слишком уж пышно подбитых шерстью. Священники вечно пытаются доказать, что ничто животное им не чуждо, раздраженно подумала Стефани.
Ближе подбиралась темнота. Газовый камин ревел, сыпал искрами, раскалялся. Дэниел смотрел на Стефани: туда, где над самой грудью встречаются пуговка с петлей, где икра в блестящем нейлоне выглядывает из волн подшиваемого шелка. Дэниел горел. Мисс Уэллс смотрела, как он горит.
– Одежда, роскошь… – с недобрым подспудным жаром проговорил он. – Природа роскоши не требует, а только заботы о тепле – «Король Лир»
[108].
– Жаль, Стефани, что ты не слышала в прошлое воскресенье, как Дэниел в проповеди цитировал «Лира», – сказала мисс Уэллс. – Он говорил о старости…
Стефани, не поднимая глаз, ответила:
– Насколько мне помнится, Дэниел «Лира» не читал.
– Мне указали на мой промах, и я его восполнил.
(Он хотел поговорить с ней о «Лире», но теперь, конечно, уже не мог. А проповедь вышла неплохая: сумел выговорить то, что хотел.)
– «Неприкрытый человек»…
[109] – сказала мисс Уэллс, заполняя молчание. – Но вы как священник понимаете, что любая одежда имеет скрытый смысл.
– Часто костюм священника – как дурной запах или сыпь на коже. Бывает, я захожу в вагон, и люди потихоньку начинают выходить. Я его ношу, потому что, раз есть устав, нужно соблюдать. Но радости мне от этого нет.
Его слова привлекли женское внимание собеседниц к его телу, тут и там выпирающему из лоснящегося от старости костюма. Дэниел взмок. Из-под мышек бежали струйки. Ему казалось, что лоб у него сейчас блестит не хуже, чем затертое сиденье его брюк. Ему казалось, над ним смеются.
– Я пойду.
Мисс Уэллс затрясла пальчиком:
– Ни в коем случае! Стефани, детка, ты с этим шитьем еще можешь двигаться – угости мистера Ортона печеньем.
Стефани встала, взяла сухарницу в цветочек и подошла к Дэниелу. Она стояла близко. Ее бедро касалось его плеча, грудь была у самого лица. Она склонялась к нему радетельно. Ее юбки шуршали (она носила обязательную нижнюю – несколько слоев тугого крахмального тюля). Ее платье было цвета темно-румяной розы. Ее волосы густыми, круглыми завитками падали на золотистую щеку. Его охватил удушающий гнев.
– Спасибо, я не хочу.
– Возьмите хотя бы штучку. Ну же. – Она настаивала, и это было на нее не похоже. – Согрешите разок.
– Мне нужно худеть.
– От одной ничего не будет.
– Чему не будет? Моему жиру? Еще как будет. Может лопнуть костюм, а другого у меня нет. Не нужно. Заберите, уйдите.
А она все склонялась над ним. Смеясь, предлагала печенье с джемовой начинкой и шоколадной глазурью.
– Нет. Я серьезно говорю: нет. Серьезно. Нет. Ради бога, пожалуйста.
Стефани как-то поникла и нерешительно отступила. Мисс Уэллс, вопреки фижмам, проявила недюжинную прыть: бормоча «минуточку» и «припудрить нос», выскочила из комнаты и прихлопнула дверь. Дэниел схватился руками за голову. Вцепился в волосы, слушал, как она ступает: шажок туда, шажок сюда. Потом услышал ее голос:
– И почему это люди мешают другим худеть? Каждый стремится что-нибудь сладенькое подсунуть. Даже забавно…
Услышал собственный голос:
– И не только худеть. Люди вообще стремятся помешать человеку в борьбе с искушением. Любым.
Она отступила к камину, протянула округлую руку вдоль доски, украдкой взглянула на него:
– Да?..
Газовый огонь изливался трескучим, красным, морочным жаром. От разговора Дэниелу было смутно и муторно. Она вся была из округлостей, складок, нежных продолговатостей – ясных, розовых, золотых. Он впервые понял, что сравнение женщины с цветком или плодом не просто фигура речи.
– Люди предлагают тебе печенье – или еще что, – и это игра во власть. Женщина обольстила меня, и я ел
[110].
– Ну уж нет. – Ее румянец вспыхнул гуще, под цвет платья. – Увольте. Проповеди над печеньем я выслушивать не согласна. Да и теология у вас подкачала.
– Извините, если не угодил.
Он позволил прозвучать обиде. На нее не смотрел. Сейчас ей станет стыдно. Она ведь такая славная девушка. Интересно, сколько она понимает из того, что происходит… Он молчал, угрюмо уставясь в узоры ковра. Пусть устыдится собственного гнева. Вот так. Не говорить, не улыбаться, не задабривать, не заглаживать…
Она легко пересекла комнату и остановилась вплотную.
– Дэниел, простите меня. Я не хотела так грубо. Я не знаю, почему я с вами такая…
«Не знаешь? – зло спросил он про себя. – Совсем не знаешь, да? Или и вправду?..»
Он упрямо не подымал глаз. Он горел. Вдруг невероятное: она протянула руку и погладила его по волосам.
И тут безжалостный Дэниел затрясся. Слепо потянулся, схватил, прижал ее к себе, спрятал горящее, злое лицо в розовых волнах ее юбок. Она замерла и тоже задрожала, а потом шагнула к нему, уравновесив мир, и бережным, обережным кругом рук обвела его голову. Он уткнулся в ложбину ее бедер, качаясь, раскачивая их обоих, и слышал, как она повторяет: «Это ничего, это ничего…»
«Ты не знаешь, что это такое», – думал он и бормотал в розовую ткань: «Дай мне. Дай…»
И отшатнулся, сгорая, когда вошла мисс Уэллс. (Снова режиссура и тонкое чувство времени как пример игры во власть.) Блестящими глазами окинув этих двоих, она продержала их еще десять минут за болтовней облегчающей, даже приятной, и совершенно бесконечной. Потом царственно отпустила.