Тем временем выяснилось, что семейство Ортон не сможет больше жить в комплексе «Эшхэм». Дэниел, вернувшись из Шеффилда, сказал, что мать им, видимо, придется взять к себе. Викарий уже нашел им маленький домик в бывшем рабочем районе Блесфорда, где сейчас селится много молодых семей из среднего класса. Он же посоветовал Дэниелу пристроить к ремонту бездельников из его юношеского клуба. Потом ворвался Билл, лил слезы, предавался самобичеванию, в лицах описывал страдания Маркуса. Стефани, потрясенная всем этим, сказала Дэниелу, что взять к себе Маркуса их долг, точно так же, как приютить мать Дэниела. «Конечно», – сказал Дэниел. Конечно, они возьмут к себе Маркуса, если тот захочет. Дэниел съездил в больницу к Маркусу, и Маркус сказал, что хочет жить с ними. Это было первое, что он сказал за несколько дней.
Пришла осень, сделалось холодно. Маркус переехал к Дэниелу и Стефани и ночевал на диване, пока в их домике шел ремонт. Фредерика вернулась в школу и начала готовиться к университету. Ей становилось все ясней, что Александр уехал навсегда. Она чувствовала себя униженной, но, с другой стороны, избавившись от волнений, от желания, от мучительного неразрешимого вопроса, Фредерика была самодостаточна. Это лето научило ее, что она может не смешивать все в кучу, по отдельности воспринимая мысли, события, людей. Этот урок был ей полезнее всего. Она могла лежать в кровати, рыдая об Александре, об Уилки, даже об «Астрее», а потом подняться, привести себя в порядок и, подключив запасы иной энергии, с удовольствием сосредоточиться на учебе. Она была рада, что пролитие девственной крови, веха простая, хоть и неопрятная, осталось позади. Ее потрясли и выбили из привычной колеи перемены, произошедшие в родителях. Билл сильно уменьшил школьную нагрузку и беспокойно бродил по дому в мягких тапочках. Он ни с кем не разговаривал. Порой, уже открыв рот, тут же закрывал его, словно проглатывал какие-то слова. Уинифред целыми днями лежала в постели. Фредерика не обращала на это внимания и вгрызалась в книги ради того, чтобы выбраться отсюда, да и ради самих книг. Но однажды вечером, видя, что эмоции грозят перехлестнуть перегородки, возведенные ею в собственном мозгу, она решила проведать Дэниела и Стефани и самой взглянуть на Маркуса: понять, чего стоит ожидать и чего бояться.
Дверь открыл Дэниел. Он не улыбнулся, но впустил ее внутрь.
– А я к вам, – бодренько сказала Фредерика. – Дома совершенно невыносимо, атмосфера подавляет.
Дэниел мог бы про свой дом сказать то же самое, но воздержался:
– Ну, садись, коли пришла. Я заварю чаю.
В гостиной на диване молча сидели Стефани и Маркус. Своим разбухшим телом Стефани словно подпирала и поддерживала худенького Маркуса. Она молча кивнула Фредерике, как будто Маркус был ребенок или инвалид, которого нельзя тревожить. Маркус ничем не показал, что заметил сестру.
С тех пор как к ним переехал Маркус, вся жизнь семейства Ортон переменилась. Первые два дня стоило Дэниелу пропасть из виду, как Маркус, по-детски хныча, устремлялся на поиски. Стефани видела, что Дэниела это раздражает, и расстраивалась. Она попыталась заменить его, долгими часами молча и неподвижно просиживала рядом с Маркусом, как в свое время с Малькольмом Хэйдоком. На самом деле разница тут была небольшая. Однажды она сказала брату, что Лукаса Симмонса перевели в другую клинику, где ему спокойнее. Маркус спросил, не было ли на Лукаса нападений или покушений. Услышав, что не было, рассказал Стефани о своих страхах за Лукаса, за себя, о разбитых надеждах друга, о фотизме, о передаче образов, о хищном, враждебном свете. Стефани мало что из этого поняла, но решила, возможно ошибочно, что тут нужно не понимание, а «полное приятие», и с обычным своим милосердием принялась за дело. Как и с Малькольмом, ей вспомнилась книга об укрощении зверей. Она приучила Маркуса часами сидеть, положив голову ей на колени, не двигаясь, ничего не предпринимая. Приходя с работы, Дэниел все чаще заставал их в этом положении. Он принимал целительную недвижность жены и старался не мешать.
Теперь же он отправился на кухню, чтобы заварить Фредерике чаю. Загремел чайниками и тарелками, принялся открывать шкафчики. Через минуту в кухню вошла Фредерика:
– Это что, всегда так? – прошипела она. – Он когда-нибудь поправится?
– Я не знаю.
– Как вы это выдерживаете?
– Спроси о чем попроще, – коротко и мрачно улыбнулся Дэниел.
Ему не нравилась Фредерика. Он мало кому рассказывал о своих чувствах и уж точно не стал бы делиться с ней, но правда была в том, что он и сам не знал, как выдерживает свою новую жизнь. Он был хороший человек и сам приходил в ужас от чувств, что вызывали в нем Маркус и Стефани. Каждую ночь ему снились убийства. Бледный невинный Маркус убивал его нерожденного ребенка. Ребенок разрывал Стефани изнутри, текла кровь. Он сам, Дэниел Ортон, гнался за Биллом Поттером через Дальнее поле, сжимая в руке мясницкий нож Симмонса. И самое страшное – глухой ужас удушения: его собственное тяжелое тело наваливается на ребенка – его ребенка, потом нечто неведомое, сырое, грузое, чудовищное душит его самого, выдавливает из легких жизнь. Он не мог говорить об этом с беременной женой, не имел права пугать ее, делавшую то, во что верила. Он искренне жалел Маркуса. Он тосковал по невозвратным дням, когда в маленькой квартирке звучал смех и было им жарко и радостно. Даже в буквальном смысле Дэниел ничего не мог сказать: стены были картонные, квартирка крошечная, а Маркус сидел недвижно, но остро и болезненно подмечал абсолютно все.
– Как ты с этим справляешься, Дэниел? – повторила Фредерика.
– Это не навсегда. В домике места будет побольше. Маркус отойдет от шока; по крайней мере, я на это надеюсь. А потом родится ребенок.
Он остановился у окна, глядя, как глядел часто, и даже в первую ночь медового месяца, на черную шину-качели, что вечно возвращалась, описывая один и тот же круг, на кривой терновник и на море глины, покрытое тракторными следами. Фредерика смотрела туда же.
– У нас дома, – сказала она, – все обленились и обрюзгли, любое действие воспринимают в штыки. Я учусь, но постоянно чувствую: не за что уцепиться. Я словно подвисла в воздухе.
– Понятно.
– А у тебя, кажется, слишком много забот.
– Это точно, – отвечал Дэниел, по-прежнему глядя в окно. – Я в гуще жизни, и это нормальное человеческое состояние. – В последние дни он все чаще повторял себе это. Но его, такого сильного, ослабляли любовь и заботы. Впервые со дня своего обращения он осознал, что жизнь может высосать из него силы. Похожий страх он чувствовал сейчас в глупой тощей девчонке, стоящей рядом.
– Ничего, вот поступишь в университет, и все встанет на свои места. Ты сейчас ждешь, а это всегда трудно.
– Наверное, ты прав. И ты тоже ждешь – когда ребенок родится…
– Точно.
– А как же Маркус?
– Не знаю, Фредерика. Я такие проблемы решать не умею.
Он составил чашки на поднос, туда же положил коробочку с печеньем, и они вернулись в маленькую гостиную. Маркус сидел, положив голову Стефани на плечо, он весь обмяк, как соломенное пугало, неподвижный, вялый. А Стефани сидела, как некая неестественная, неказистая Пьета
[320], глядя поверх его соломенных волос на Дэниела с выражением слепого терпения. «Ничего», – думал Дэниел. Он уже отогрел ее раз, отогреет и второй. Он снова обернулся к Фредерике: