Но нет, это не она… Не может быть. Это не его Бланшетт.
Эта женщина килограмм на двадцать худее его Бланш. Седые волосы спутаны. Кожа обтягивает скулы. Она с трудом переводит дыхание; Клод замечает сломанный зуб и чуть не отворачивается. Ее руки, когда-то изящные, с аккуратным маникюром и неизменным красным лаком, дрожат. Ногти сломаны. Она босая; грязные ноги кровоточат.
Но глаза… это глаза его Бланш.
– Бланш! – Он бросается к ней, но не решается прижать жену к себе. Она такая хрупкая. Когда он обнимает ее за плечи, чтобы помочь сесть в машину, она вздрагивает от боли. – Что они с тобой сделали, любовь моя?
Он не хочет этого знать, но ничего не может с собой поделать – вопрос сам срывается с губ. Бланш качает головой и закрывает глаза, устроившись на пассажирском сиденье.
Клод стискивает зубы при каждом толчке, каждом гудке клаксона. Вокруг еще столько опасностей! Немцы, отрезанные от своих полков, загнанные в угол, а значит, особенно агрессивные. Мины, которые, по слухам, заложили участники Сопротивления. Стычки и перестрелки, которые продолжаются даже в самом центре города.
Он отчаянно болтает – пересказывает жене последние сплетни. Лишь бы заполнить тишину, отогнать страх, заглушить ее прерывистое дыхание.
– Фон Динклаге уехал, и Шанель вернулась в Париж. Она потеряла все. И теперь совсем беззащитна. – Клод жаждет услышать голос Бланш. Он хочет этого так сильно, что готов на все: исполнить арию, заявить, что застрелил самого Гитлера, – лишь бы она заговорила. Просто называла его по имени. – И Арлетти тоже. Ее любовник-нацист исчез. Ходят слухи, что французские граждане, которые «сотрудничали» (это теперь так называется), уже в тюрьме. Думаю, завтра американцы возьмут город. Почти все немцы покинули «Ритц», осталось несколько человек. Но мы все равно должны быть осторожны. Какое-то время. А потом, любовь моя, мы будем праздновать! Весь Париж будет праздновать, как никогда!
Она по-прежнему не открывает глаза и не издает ни звука. Исчерпав свой словарный запас, Клод замолкает. Когда-то он считал французский самым совершенным языком в мире; ведь, помимо прочего, он помог Клоду завоевать Бланш. Она часто говорила, что влюбилась в него из-за акцента. Но война разрушила и эту иллюзию… Война не имеет смысла ни на одном языке.
Наконец они сворачивают на Вандомскую площадь. Нацистские грузовики и танки исчезли, но свастика все еще висит над входом. Главное, что они дома! Его сердце переполняет радость.
Аузелло вернулись в «Ритц».
Когда Клод несет Бланш вверх по лестнице, он замечает, что у главного входа собрался весь персонал; Бланш поднимает голову и тоже видит их. Она пытается сделать глубокий вдох, но не может. Прижав руку к груди, задыхаясь от боли, она хрипит: «Пожалуйста, опусти меня».
Он повинуется, хотя и боится, что она упадет.
– Отныне – только парадный вход, – шепчет она; ее глаза на костлявом лице ярко горят.
Сотрудники не могут скрыть ужаса при виде Бланш; Мария-Луиза Ритц со слезами бросается к ней. Клод снова берет жену на руки и несет ее по коридору грез (теперь его витрины пусты – нацисты забрали все «грезы» с собой) в крыло, выходящее на улицу Камбон. Там они садятся в служебный лифт; по лестнице она подниматься не может.
– Милый Клод, – шепчет Мария-Луиза, когда он переступает порог своего номера и бережно опускает жену на кровать. – Дорогой Клод… Дорогая Бланш… – Мадам Ритц всхлипывает, слезы текут по ее густо напудренным щекам. – Как такое могло случиться здесь, в Париже! В доме моего мужа.
Она качает головой и уходит, сочувственно пожав Клоду руку.
– Любовь моя, – шепчет он, глядя на Бланш, такую хрупкую и слабую. – Я… я старался, чтобы ты была в безопасности. Я хотел, чтобы все мы были в безопасности.
– У тебя паршиво получилось, – смеется она; звук похож на хруст стекла, раздавленного нацистским сапогом.
– Не надо. – Клод не может этого вынести. В то же время он не может не гордиться ею, не восхищаться тем, что она способна смеяться над ужасом, который пережила. – Не надо. Я недостоин тебя, Бланш. Недостоин того, что ты сделала для Парижа. И для меня.
– Хватит врать, Клод. – Теперь она плачет; он аккуратно ложится на кровать и прижимается к жене всем телом, не обращая внимания на грязь и вшей. – Между нами больше нет недомолвок. Я сказала им… я сказала проклятым нацистам, что я еврейка.
– Так вот почему они… – Клод не может заставить себя произнести слово «пытали».
– Нет, они начали раньше. И они мне не поверили. Они не поверили, что здесь, в «Ритце», могут быть евреи.
– Мы больше не будем это скрывать, – обещает Клод. – Отныне мы будем говорить только правду, моя дорогая.
Она лежит так тихо, что Клоду кажется, что она заснула; внимательно прислушавшись, он улавливает ее прерывистое дыхание.
– Я обещаю, что ты будешь в безопасности, – шепчет он. – Всегда. Я готов пожертвовать чем угодно, чтобы защитить тебя.
Клод не уверен, что смог бы выполнить оба этих обещания – обещание говорить правду и обещание защищать ее – даже в мирное время. Но он знает, что должен хотя бы попытаться.
И еще одно.
Больше никому и никогда не придется рассказывать Клоду Аузелло, какая у него храбрая жена. Он будет убеждаться в этом сам, каждое утро, каждый вечер. Он будет дорожить каждым разговором, каждым мимолетным взглядом. Каждой ее улыбкой и каждой слезинкой.
Он никогда не будет ее достоин.
«Ритц»
25 августа 1944 года
– Я пришел освободить «Ритц»! – кричит он, выпрыгнув из джипа, упершись руками в бока и широко расставив ноги, напоминающие стволы деревьев. Его борода стала длиннее и пышнее. И белее, чем в тот день, когда он был в «Ритце» в последний раз.
Но его все равно узнают. Сам Хемингуэй пришел освободить «Ритц»!
Клод Аузелло, стоя у входа, подавляет вздох. «Ритц» уже освобожден: последний нацист ушел вчера вечером. Ушел пешком, рыча и изрыгая ругательства. Когда за ним закрылась дверь, персонал рыдал и ликовал. Сотрудники маршировали по отелю, как солдаты, срывая со стен свастику. Праздновали в императорских апартаментах, прыгая на кровати, где спал Геринг, надевая его халаты с перьями марабу и танцуя под его любимые песни – как ни странно, немец обожал сестер Эндрюс, особенно их «Bei Mir Bist du Schön». Они вдесятером залезли в огромную ванну (предварительно, конечно, вымыв ее) и пили хорошее шампанское, которое Клоду удалось спрятать от немцев на складе за Сеной.
Хемингуэй достает из кобуры пистолет – немецкий пистолет, при виде которого многие невольно вздрагивают. На Хэме форма американского солдата. С ним еще четверо американцев.
Он взбегает по ступенькам; Клод Аузелло почтительно кланяется.
– Я здесь, чтобы освободить бар «Ритца», – заявляет Хемингуэй, запрокидывая голову. – За мной, ребята!