— А если у кого-то из соседей день рождения пришелся на субботу, — спросила доктор, — можно ли лишить его возможности отпраздновать этот день?
— Да, — подтвердила Сивилла. — Господь сказал, что Он прежде всего.
— Разве мы не почитаем Господа, празднуя свой день рождения?
— Нет.
— Хорошо, — настаивала доктор, — вы празднуете Рождество, день рождения Христа?
— Наша церковь не празднует. Очень хорошо сознавать и помнить, что Он когда-то родился, но нужно иметь в виду, что произошло это не в тот конкретный день, двадцать пятого декабря.
— Уместно ли относиться с уважением к дню, когда мы родились, если мы являемся детьми Божьими?
Сивилла ответила сурово:
— Но не обязательно устраивать вечеринку, объедаться, вопить и творить тому подобные вещи по субботам. Следует соблюдать многие правила, если собираешься идти путем Господним. Это вовсе не легко. Святой Иоанн Креститель сказал: «Я боролся, и тяжко боролся».
На некоторое время наступило молчание. Затем с прямотой, рассчитанной на то, чтобы оживить подавляемые сомнения Сивиллы — сомнения, выражаемые некоторыми из ее других «я», — доктор Уилбур сказала:
— Хорошо. Есть момент, которого я совершенно не понимаю относительно вашей религии: одна из вещей, за которую человек боролся в течение веков, — это его свобода.
— Вполне возможно. Но никто не хочет быть свободным от Бога.
Последнее слово осталось за неколебимой Сивиллой.
Несколько дней спустя Пегги Лу и Пегги Энн продемонстрировали смесь гнева и страха, когда доктор Уилбур заговорила с ними о религии.
— Там все запутано, — сказала Пегги Лу, выступая и за себя, и за Пегги Энн. — Об этом бесполезно говорить. Там все закручено кругами. — Расхаживая по кабинету, Пегги Лу вдруг остановилась. — Вроде бы это все только для того, чтоб ты не расстраивалась. Вроде бы чтоб помочь тебе. Но мне это никогда не помогало. Это никогда не помогало Пегги Энн и вообще никому из нас. — Пламя протеста было неукротимо, однако церковь все еще стояла. Но Пегги Лу, продолжая мерить шагами пол, все-таки добралась до тупика, резко бросив: — Мне хотелось бы разорвать эту церковь на куски!
Ванесса влетела в кабинет через несколько дней после обличительной речи Пегги Лу. Хотя Ванесса была не совсем готова «разорвать эту церковь на куски», но она выразила презрение как в отношении запретов церкви, так и в отношении ее прихожан.
— Я неверующая, — сказала Ванесса, изящно откинув голову, — но если бы и была ею, эти люди из церкви Уиллоу-Корнерса отвергли бы меня. Они были фанатичны, несправедливы, иррациональны и лживы. Просто не понимаю, как они решались называть себя христианами. — Губы Ванессы сложились в презрительную улыбку. — Все эти вещи, которые приходилось делать для того, чтобы быть праведным, — фыркнула она. — Ирония состояла в том, что вещи, которые тебе хотелось делать, вовсе не были неправильными. Но в субботу от тебя требовалось просто сидеть. Это, конечно, было пустой тратой времени, мой дорогой Ватсон.
Она умолкла и взглянула доктору в глаза:
— И должна признаться, доктор, я не понимала смысла Божьей любви. Мать всегда пыталась внушить мне, что Бог есть любовь, а я не могла понять, что такое любовь. Но я точно знала, что не хотела бы, чтобы Бог был похож на мою мать.
— Понимаю, — откликнулась доктор.
— Мать говорила, что любит меня, но если это называлось любовью…
— То вы не хотели любви…
— А от меня ожидали стремления к Богу…
— Вы боялись…
— Потому что я не представляла, что этот Бог и его любовь собираются сделать со мной, — пояснила Ванесса.
— Конечно, — согласилась доктор. — Поэтому вы боялись.
Еще до того, как Ванесса покинула кабинет, на сцене появилась Марсия с несколькими собственными вариациями на заданную тему. Религиозная и в то же время недовольная религиозными запретами, рождавшими в ней ощущение отчужденности и лишавшими ее возможности свободно развиваться, она задумчиво глядела на доктора.
— Все, что можно было остальным, мне запрещалось. Самое худшее то, что, даже когда я стала взрослой, я все равно знала, что не могу делать этих вещей — танцевать, ходить в кино, носить украшения. Вы можете себе представить, доктор Уилбур, я ни разу не была в кино до того, как переехала жить в Нью-Йорк? — доверительно сообщила она, иронически, почти комически пожимая плечами.
Марсия слабо улыбнулась.
— Оглядываясь в прошлое, — продолжала она, — я понимаю, насколько я была загнана в угол всеми этими разговорами про конец света. Это было событие, которого следовало ожидать, а после него должна была наступить лучшая жизнь. Я была вынуждена верить в это. Но в глубине души я желала, чтобы этого не произошло, потому что мне хотелось сделать так много, и казалось, конец света наступит раньше, чем у меня появится возможность все сделать. Думать так было нехорошо, и меня охватывали смешанные чувства — примерно такие же, которые я испытываю сейчас, когда понимаю, что ничего нельзя изменить.
Майк и Сид, которые тоже вступили в эпоху аналитических религиозных дебатов, провозгласили веру в Бога, но презрение к религиозным ритуалам и лицемерию. Что им особенно не нравилось, так это дедушкины пророчества по поводу Армагеддона и проклятия в адрес эволюции. Их обоих, и особенно Майка, больше интересовала возможность повоевать с дедушкой и защитить от него Сивиллу, а заодно и себя, чем ложность или истинность его высказываний.
Рути, которая была совсем крошкой и с которой доктор Уилбур беседовала лишь в связи с пресловутой первичной сценой, говорила о бунте в церковной песочнице.
— Мы совали руки в песочницу, — говорила Рути. — Песочек был мягкий. Мы его пропускали сквозь пальцы. Нам нравился этот песок, нравилось что-нибудь ставить в него. Потом мы были уже большие, чтобы слушать про этого ангела, в которого совсем не верили. Мы могли бы встать в субботу утром и играть. Мы думали, что про нас забудут, но они не забыли. Мы говорили: «Не хочу уходить! Не хочу уходить!» Папа только смотрел. Мама сказала, что нам сперва надо вырасти. Если у папы была одета белая рубашка, а мама пекла пирожки, то мы знали, что будет песочница. И когда мы увидели белую рубашку и пирожки, мы заболели, нам пришлось лечь в кровать, и мама и папа пошли в церковь без нас.
Из всех «я» Сивиллы именно для Мэри, являвшейся хранительницей домашнего очага, религия имела наибольшее значение. Мэри, отвергавшая доктрины, ритуалы и вычурный символизм веры, усвоила непоколебимые религиозные убеждения от бабушки Дорсетт.
— Я молюсь Богу, — рассказала доктору Мэри, — но не хожу в церковь. Я стараюсь быть честной, правдивой и терпеливой, стараюсь вести жизнь доброго христианина. Я верю в принцип «живи и давай жить другим». Это приносит мне успокоение.
Однако по мере продолжения дискуссии о религии доктор Уилбур стала замечать, что Мэри теряет свою невозмутимость. В то время как Сивилла боялась того, что психоанализ может лишить ее религии, Мэри опасалась, что тот же анализ может выявить несостоятельность ее религиозности. И в какой-то момент чувство безысходности, которое эта вера вызывала во всех «я», но особенно в обеих Пегги, накрыло и ошеломило Мэри. Подавленная, тихая, Мэри сообщила доктору Уилбур: