Почти все страдали манией величия.
…
После университета я работал в НИИ. Работу эту я не любил, она вызывала во мне экзистенциальную тошноту. Каждое утро нужно было тащиться в институт. Жена вела плачущую дочку в детский сад. Я выходил из дома с тяжелым чувством бессмысленности жизни. В автобус не всегда удавалось втиснуться.
Иногда я читал в автобусе молитвы. Зажатый как кусок жира в колбасе со всех сторон пассажирами, старался смотреть на мир сквозь маленькие моим или чьим-то дыханием оттаянные оконца в огромных покрытых льдом и инеем окнах икаруса. Там плясали пятна света, причудливые тени убегали назад. Странное черно-белое кино пробуждало к жизни поток ассоциаций, который я пытался загнать в разумное русло… И использовать его энергию для завоевания мистических просторов. И это удавалось — христианские анахореты, после долгих лет борьбы с искушениями достигавшие просветления, были бы неприятно удивлены, узнав, что блаженного общения с высшими сущностями мира можно достичь не только в египетской или сирийской пещере, но и в переполненном обозленными людьми московском автобусе, несущемся сквозь снежные вихри по кольцевой дороге.
Я читал молитвы, и вкрапленный в старославянский язык мед услащал горечь жизни, внутренний огонь переставал жечь и превращался в свет, ясеневский автобус преображался в метафизический транспорт и вез меня уже не от дома к метро, а от внутреннего хаоса — к внутреннему миру, к чудесной ясности. Временные эпохи сдвигались, сближались. Реальность развитого социализма нехотя уступала место кумранским ландшафтам. Я видел ослепительное небо, фиолетово-синее Мертвое море, желтые каменистые холмы с дырками пещер и провалами в преисподнюю, козью тропку между скал. По этой тропинке шел, почти не касаясь земли, Учитель праведности в белой одежде, за ним карабкались ученики, женщины с больными детьми на спинах, бездомные и юродивые… К этой группе пристраивался и я… Бил ногой валяющиеся повсюду камешки, пугал ящериц. Впереди мелькала белая фигура, я слышал звук шагов и тихое пение, ощущал щеками движение теплого воздуха.
Из автобуса я выходил преображенным… Но уже через несколько минут превращался в московского дьявола. Спускался в адскую пасть метро.
Метро не только ломало кости, испытывало на выносливость сердечную мышцу, но и убивало душу. Грохотом, теснотой, запахами, вынужденной близостью с чужими ненавистными людьми.
После метро — автобус, троллейбус.
И вот, я прохожу помпезную колоннаду, открываю тяжелую дверь и вхожу в здание института. Показываю пропуск, поднимаюсь на третий этаж и попадаю в «лабораторию».
Атмосфера в лаборатории была терпимой только до тех пор, пока не начинались дрязги, порождаемые постоянной борьбой за лидерство альфа-самцов. Или завистью дам. Липкина купила новые сапожки. Митькин получил премию на десятку больше, чем я. А он, между прочим, на овощебазу не ездил. И частушки пел… Просыпаюсь утром рано, нет Луиса Корвалана…
Или завлаб начинал демонстрировать свою власть. Или придурок-парторг. Или профорг. Ответственный за технику безопасности. Главный инженер. Научный руководитель. Замдиректора. Табельщица. Все эти рогатые крупные звери могли запросто забодать… отравить жизнь младшему научному сотруднику. И они бодали и отравляли.
Я пытался ни во что не вмешиваться, делать необходимое и вести себя тихо. Из себя меня выводило отвратительное подпевание советской пропаганде, которому с непонятным упоением холуйства предавались мои коллеги, независимо от своего положения и интеллектуального уровня. Когда сбили корейский самолет и погибли две с половиной сотни невинных людей, я был единственным участником чайной дискуссии, не поверившим, что Боинг-747 выполнял шпионское задание. Гомосоветикусы думали то, что им внушали, даже когда факты очевидно опровергали пропаганду. Переспорить их было невозможно. Когда советские пограничники расстреляли с вертолетов на замерзшем Беринговом проливе десятитысячное стадо оленей, которое наши чукчи решили перегнать чукчам американским, я никого не смог убедить в том, что это преступление. Мне отвечали — все равно мы этих оленей больше бы не увидели. К людям они относились еще хуже, чем к оленям.
Я не мог сдержать эмоций и говорил, что думал. За это на меня злились, обносили пирогом. Мне не нужно было их пирогов — я хотел только, чтобы меня не заставляли тупо отсиживать часы, когда работы не было.
Среди моих коллег были мастера ничегонеделания, достигшие в этом ежедневно практикуемом ремесле совершенства. Один, например, научился спать с открытыми глазами, а другая — читать, делая вид, что печатает на машинке. Я же бесился, сгорал… Моя дневная жизнь начиналась только после того, как я возвращался домой и брал в руки кисть или книгу.
Я жил, как и многие другие — двойной жизнью.
Из-за непрекращающегося давления советской системы на человека в его сознании образовалась стена. Она отделяла официальную жизнь от частной. Сооружена стена была из крепчайшего, крепче алмаза, материала — из страхов и ужасов. В ней не было пропускных пунктов.
Упрощенно ее можно представить как круг. Внутри круга — цвет зеленый, там человек живет, отдыхает, общается с семьей и друзьями и говорит правду. Вне этого круга — цвет красный, это зона казенная, зона лжи. Тут, чтобы выжить, надо лгать и изворачиваться, интриговать, отвечать ударом на удар, подсиживать, доносить, пожирать противников.
Это был, конечно, не один круг, а множество кругов, петель и всяческих загогулин, настоящий лабиринт, в котором металось бедное совковое «я».
Я пытался изобразить на бумаге подобные — карты сознания, линии на моей графике советского периода — это стены, цвета — оттенки страха и отчаянья.
…
Пошел я однажды на демонстрацию.
Собирались идти на Красную площадь, где на Мавзолее должно было стоять руководство СССР. Вдохновленные перестроечным духом граждане хотели продемонстрировать солидарность с Прибалтикой, рвущейся вон из СССР. Местом сбора была площадь напротив входа в Парк имени Горького.
От Ленинского проспекта до самой середины Крымского моста стояли люди. Над толпой реяли флаги. Гигантские желто-голубые знамена украинских националистов, черные полотнища анархистов. Были и русские националисты и еще кто-то. Но в большинстве своем в толпе стояли, переминаясь с ноги на ногу, ёжась от ледяного ветра — представители интеллигенции, для которых свобода и независимость Прибалтики была символом собственной свободы и независимости — от них. Советский строй надоел, осточертел, как детям в пионерских лагерях осточертевала прогорклая перловая каша. Неодолимо влекло будущее. Тогда, в конце зимы 90-го, нам казалось, что история страны зависит от нашего мужества.
За несколько недель до проведения демонстрации телевидение начало кампанию запугивания потенциальных демонстрантов. Распускались слухи, что КГБ организует провокации для оправдания применения насильственных действий, цель которых запугать страну — для решительного поворота назад.
Тронулись. Толпа скандировала: «СВОБОДУ ПРИБАЛТИКЕ! ДОЛОЙ ПОЛИТБЮРО! СВОБОДУ! СВОБОДУ!»