Однажды у меня с дачи пропал пуховик, в котором я ходил там и зимой, и летом. Пуховик был с большой прорехой на ребрах. Теперь я каждый вечер видел, как он несется по небу, и каждый вечер в эту прореху светила одна и та же мутноватая и как будто припухшая луна — единственный осветительный прибор на улице Комсомола.
8
Прошла неделя, настали настоящие холода, я шел по Фонтанке, по непроницаемому дубовому льду желтоватого оттенка, и сверху мел мелкий ненатуральный снег, я шел в гости к писателю и массажисту Валере Айрапетяну, чтобы поздравить его с рождением ребенка.
Правда, хотя ребенок появился на свет, поздравления были преждевременными. Он родился на несколько месяцев раньше срока и теперь лежал в инкубаторе, еще не младенец, а скорее хрупкий младенческий силуэт.
Валера сидел за столом, бритый и неподвижный, сложив на стол огромные белые руки. Прическа у него была аккуратная, как у отличника, а вот волосы на руках выглядели растрепанными. Руки, которые отмассировали тысячи толстых и дряблых тел, а в пору сельской юности забили сотню-другую баранов, высвободив из них тонны крови. Помню, как он сгреб этими руками Эдуарда Лимонова и начал что-то внушать о женщине, с которой они оба в разное время спали. «Старый пират» с «разящим античностью ртом» был смят, как обеденная салфетка, в его объятиях. Он вынужден был растерянно блеять: «Вы меня с кем-то спутали». И охранники Лимонова потерялись. Всех подмял под себя веселый энтузиаст Валера.
Когда Валера сообщил мне про ребенка, я вспомнил его рассказ о практике в абортарии. Валера был ассистентом врача, который вырывал из женщин формирующиеся плоды (у некоторых даже были скелетики) и шлепал в мусорные пакеты, как гнилые яблоки. И вот созданное самим Валерой хрупкое существо лежало в большой пробирке с иллюминаторами, и он не мог оказать ему никакой помощи.
Я чувствовал себя его вторым недоношенным сыном без кожи. Мне нужно лежать с трубкой, под лампами, как яйцу, отгороженному от мира несколькими слоями, за толстым стеклом инкубатора, похожим на очки полуслепца.
Валере было неприятно говорить о том, что происходило с его одновременно рожденным и нерожденным сыном, он перевел разговор на баклажаны с чесноком, которые приготовила его мать, и полез в холодильник за новой банкой. Я заметил, что в холодильнике у него, как и прежде, стоит банка с пиявками, которые зачем-то нужны ему в массаже.
Тогда я сказал ему, что недавно мы навестили могилу Марата. Валера был спокойно и глубоко религиозен. И когда он рассказывал мне про обстоятельства смерти Марата, которые в очередной раз показали, что смерть никакой не венец жизни, а еще один нелепый бессмысленный эпизод среди череды нелепых бессмысленных эпизодов (просто анестезиолог не посмотрел кардиограмму сердца, неправильно рассчитал дозу наркоза, и вот изношенное подъемом из ада и погружением в ад сердце Марата не выдержало) — в конце всей этой истории Валера назидательно сообщил, что на все воля божья.
И теперь он повторил эту фразу, всякий раз приводившую меня в раздражение. Хотя ничего особенного в ней не было, просто расхожая фраза, которую говорят, когда нечего больше сказать, а молчание почему-то невыносимо — наподобие «таким вот образом» или просто короткого «вот». Но чувствовалось, что в Валерином случае за ней стоит спокойная убежденность в правоте таких слов, он смотрел на эти ставшие шелухой слова незамутненным взглядом ветхозаветного иудея или христианина первых веков. Он твердо верил в рай и ад, возможно, и в круговую систему Данте, и уж точно в воскресение, в спасение и Страшный суд.
Недавно он перекрестился из армянской церкви в русскую православную и говорил теперь, что на службе в него вошла другая Сущность, как удар, подобный столпу света. Почему-то мне было очень трудно все это выслушивать, наверное, я просто ему завидовал, ведь я ничего подобного и близко не ощущал.
Но помимо прочего я ему не верил. Наверное, чтобы впустить в свое сердце чистую веру, нужно сперва себя обмануть, оглупить, сделать примерно то, что устраивают на реконструкторских фестивалях люди, которые отключают айфон и весь день таскаются в лаптях, и пьют брагу, и заставляют стегать себя плетью, пока не поверят, что они в самом деле крепостные крестьяне, и на дворе XIX век, и жизнь снова проста, как три копейки, — никаких неврозов и фобий, а только плати оброк, целиком вверив свою судьбу барину.
Я смотрел на его руки, привычные к двум субстанциям — массажный крем и баранья кровь, — и видел, как они смешиваются, образуя кровавые комки слизи. Эта слизь — само существо жизни, в коконе этой кровавой слизи младенец приходит в мир. И я представил Валеру в накидке из грубой материи, ведущего на поводке барашка на иудейский праздник в Иерусалим, где тому перережут глотку во славу Божию.
* * *
Распрощавшись с Валерой, я отправился к Жене. Конечно, я предпочел бы уклониться и от описания этой встречи, и описания Жени вообще. Герои и так разрастаются, как грибы, и обстоятельства тоже, но действие едва сдвинулось с мертвой точки. К тому же я чувствовал, как Женя, еще толком не появившись в тексте, уже взламывал весь мой строй, всю мою манеру. С персонажем, который не просто отказывается исполнять свою роль, но всю реальность, не только художественную реальность, ограниченную этим текстом, а реальность как таковую считает только игрой своего ума, трудновато сладить.
Ко всему прочему он считал, что и я, и все окружающие — его обретшие плоть идеи, возникнувшие у него в сумасшедшем доме, задним числом вписанные в его жизнь, приобретшие форму людей для простоты восприятия. Как у древних греков гром обретал форму мускулистого старика Зевса, а плодородие почвы — форму задастой грудастой Деметры, так и мы воплощали его склонности и пороки. Максим был тщеславием Жени, Михаил Енотов — духовными поисками, Костя — мечтательностью и ленью, я — застенчивостью, мнительностью его натуры. Женя никогда не высказывал подобных идей, но я чувствовал в нем эту убежденность, и временами казалось, что именно так все и обстоит.
У Жени были для этого основания. Женя основал издательство, в котором нас всех, в том числе и Марата, публиковал, создал несколько групп, в которых пели рэп Костя и Михаил Енотов, даже из Москвы в Петербург он сбежал первым, проложив для нас всех дорогу. Может быть, если б не Женя, мы все так и лежали бы кучами теплой глины, не нашедшими в себе сил ни на какое движение.
Женя снимал комнату в пятикомнатной коммуналке на Кирочной. Еще одну комнату занимала приветливая, хотя и чересчур назойливая хозяйка, в другой жил врач-педиатр без одной ноги, который держал маленького крокодила. Остальные две комнаты были заколочены досками — в обеих произошла череда страшных событий: поножовщина со смертельным исходом, повешение, пожары, в которых сгорели заживо дети, — целые трагедии рода, оказавшегося во власти древнего рока, преследовавшего их из поколения в поколение: в общем, обыкновенная петербургская коммуналка.
Женя сидел на табурете посреди комнаты, в черной толстовке с капюшоном, надвинутым на глаза. У Жени было два состояния — лихорадочно-деятельное или, напротив, скорбное и угнетенное. И сейчас было время второго состояния.