Однако монах не сочинял в стихах новых Евангелий. Есть, конечно, случаи, когда в средневековые кодексы вплеталась религиозная поэзия, но они нечасты. И лишь в позднем Средневековье, когда возникла мода на богато иллюстрированные книжки светского содержания, в том числе и на поэтические, только тогда на их страницах стали совпадать слово и изображение, искусство и поэзия. В дальнейшем судьбы поэзии и искусства на Западе вновь разошлись, а книжное дело стало – пусть порой и невероятно изысканным, и несомненно полезным – ремеслом. Немногочисленные по-пытки свести вместе поэзию и искусство можно встретить и в XVI, и в XVII, и в XVIII веках, а в начале XIX Уильям Блейк довел дело до их – увы, короткого – брака. Но общая тенденция была совершенно иной. Картины и гравюры висели в академии и галереях, а стихи печатались в журналах и книгах, которые стояли на полках лавок и в домашних библиотеках. Подобное разделение не исключало, конечно, тесных связей – самое интересное, что можно прочесть на французском об искусстве, сочинено поэтом Шарлем Бодлером, регулярно посещавшим Салон (позднее – Салоны) и прочие арт-выставки.
Василиск Гнедов в 1913 году ставит на этом даже не крест, а именно закрывает предшествующий почти трехтысячелетний период, причем делает это дважды и разными способами. Он хоронит мир, в котором поэты пописывали стишки, а художники малевали картинки, покрывая его труп саваном безупречно белого листа. Но этого ему мало. Тогда он выходит на сцену, чтобы молча сделать энергичный крюкообразный жест. Василиск Гнедов указывает публике на очевидное. За «Смертью искусства» последовал «Конец».
Современники расценили произведение Василиска Гнедова как симптом глубокого кризиса, в котором оказался их мир и его культура. Они прочли «Поэму конца» исключительно как демонстрацию намерения разрушить устоявшиеся культурные ценности, не уловив, что Гнедов на самом деле не «разрушает», а просто указывает на уже свершившееся (или совершающееся). Он молча констатирует очевидный ему факт. То, что было очевидно Василиску Гнедову в 1913-м, стало очевидным многим (слишком многим) в конце 1914-го, когда вместо быстрой победоносной войны Европа осталась гнить в затопленных грязью окопах Первой мировой.
Но и это еще не все. Можно, конечно, видеть в Василиске Гнедове пророка, ясновидца, который уловил могильный холодок в роскошном парфюме Belle Époque. Более того, он и собственную будущую трагическую судьбу таким образом уловил – окопы Первой мировой, хаос Гражданской, двадцать лет в ГУЛАГе, после чего прозябание в жалкой советской провинции до самой смерти. Ничего особенного, кстати говоря, ничего романтического – типичная судьба европейца, особенно восточного европейца, в XX веке. И эта массовая трагедия требовала – и требует – не слов, не картинок, а молчания, белого листа, страшного механического жеста.
Все так, однако «Поэма конца» не только про «конец». Она и про «поэму» – не как стихотворное произведение, не как «литературу», а про некое новое синтетическое искусство, в котором перемешаются и станут чем-то единым слова и визуальные образы. Именно поэтому «Поэма конца» в ее сценическом воплощении – помимо констатации смерти прошлого – дает намек и на будущее, на будущее новое искусство. Впрочем, это даже не намек, а полноценная метафора. И в метафоре Гнедова, ставшей своего рода melting pot, плавильным котлом слова и изображения, содержится будущее. Сегодня, когда будущее столетней давности уже давно наступило – и порядком всем надоело – нужна новая метафора, новая «Поэма конца», которая дала бы надежду на то, что божественная игра логоса и арта продолжится. Иначе остается помереть и накрыться белым листом «Поэмы конца».
Государство и Ничто
Весь глубочайший смысл диктатуры пролетариата, этого политико-экономического спасительного требования современности, отнюдь не в господстве ради господства во веки веков, а во временном снятии противоречия между духом и властью под знаменем креста, смысл ее в преодолении мира путем мирового господства, в переходе, в трансцендентности, в царствии Божием. Пролетариат продолжает дело Григория.
Томас Манн. Волшебная гора
[30]
В пьесе Тома Стоппарда «Травести» дело происходит в Цюрихе, в начале 1917-го. В нейтральной Швейцарии укрылись от Первой мировой самые разные люди; среди них – писатели, поэты, политические эмигранты. У Стоппарда дадаист Тристан Тцара играет в цюрихском кафе в шахматы с Владимиром Лениным, а Джеймс Джойс сидит вместе с русским большевиком в местной библиотеке. Все эти – а также многие другие – люди действительно жили тогда в Цюрихе, но вот общались они или нет – сказать сегодня уже невозможно. Так или иначе, искушение увидеть главных политических, художественных и литературных революционеров XX века в одной компании хлопающими друг друга по плечу, заказывающими пиво по кругу было слишком велико, и Стоппард сочинил «Травести». Одна из самых замечательных сцен в пьесе происходит в библиотечном зале, где за разными столами трудятся Джойс и Ленин. Входит Крупская, которую в пьесе зовут просто Надя. Надя очень взволнованна. Увидев, где сидит муж, она устремляется к нему. Супруги начинают беседовать: все первое действие Ленин и Надя говорят по-русски.
Надя: Володя!
Ленин: Что такое?
Надя: Бронский пришел. Он сказал, что в Петербурге революция!
Ленин: Революция!
В этот момент Джойс встает и начинает шарить по карманам, разыскивая листки, на которых он записал что-то нужное ему для работы. Тем временем Ленин и Надя продолжают беседовать, Джойс выуживает из карманов листочки один за другим и читает вслух то, что на них написано.
Джойс (зачитывает первый листок): «Безотрадное наслаждение… пузатый Аквинат… Frate porcospino…» (Решает, что этот листок ему не нужен, сминает его и выбрасывает. Находит следующий.) «Und alle Schiffe brücken…» (Решает, что это пригодится, и кладет листок обратно в карман.) «Entweder иносущие oder единосущие, токмо ни в коем случае не ущербносущие…» (Решает, что и это ему пригодится.)
Между тем Ленин и Надя продолжают свою беседу.
Ленин: Откуда он знает?
Надя: Написано в газетах. Он говорит, что царь собирается отречься от престола!
Ленин: Что ты!
Надя: Да!
Ленин: Это в газетах?
Надя: Да, да. Идем домой. Он ждет.
Ленин: Он там?
Надя: Да.
Ленин: Газеты у него?
Надя: Да!
Ленин: Ты сама видела?
Надя: Да, да, да!
[31]
От нашего внимания, конечно же, не ускользает ирония Стоппарда: многократное «да» (а в последней реплике и тройное подряд) Нади – намек на знаменитый финал романа, над которым Джойс работал за соседним библиотечным столом, на то самое «да», которое Молли Блум говорит миру.