– Ладно, мойте. Я поехал, – говорит отец, достаёт из багажника и ставит на землю бабушкину сумку с едой и покрывалом. Он дёргает рычаг, мотор взрывается, и отец огибает запруду. Кажется странным, что он умеет управляться с чем-то таким громким.
– А как мы будем мыть? – спрашиваю я.
– Ты вот в ведро набирай воды и приноси мне. Я буду щёткой, а ты можешь вон губкой.
Я с опаской спускаюсь к самой воде, вижу вдруг своё отражение, водоросли и, потревожив лицо, всколыхнув ил, набираю ведро. Бабушка нагибается и начинает тереть щёткой. Я беру большую губку, которой раньше мылись, но теперь она всегда под раковиной, где подкапывает, и провожу ею по сопротивляющемуся ворсу.
– Ты вот так помыль хозяйственным мылом немножко, – советует бабушка, её перевёрнутое, как на прополке, лицо краснеет.
Я мылю губку, сильно пахнет знакомым чистым запахом, вспоминаются носки. Мы чистим ковёр: я – на корточках, бабушка – согнувшись. Мы оба молчим, кажется, стесняемся старухи, припекает солнце, у бабушки на носу появляется капля пота. Старуха спускается с железным ведром к воде и затаскивает его, натянув сухую руку, поскрипывая – страшно смотреть. Потом прицеливается и тщательно, захватывая ближние углы, поливает свой ковёр. А когда вода заканчивается, с удовольствием распрямляется, наслаждаясь чувством в пояснице. Солнце заходит за облако, и старуха не морщась смотрит на запруду. Я слежу за её взглядом – прилежные складки серой воды бегут на нас, тёмные, как будто озябшие дети торчат блестящими головами, резиновая лодка зачем-то кружится в центре, словно борется. А сама старуха без солнца совсем почернела, ямы глаз, худые щёки, морщинистый острый подбородок. За водой, на поле, где трактор стоит в профиль, жарко и ярко, и я вижу, как оттуда на нас по перепаханной земле надвигается солнце, темнота отступает по воде, и дети вдруг весёлые, лодка ярко-зелёная, развлекательная, а дальше невозможно, больно смотреть.
– Я иногда проснусь и лежу рассматриваю ковёр, делаю гимнастику для глаз, – говорит бабушка, – вот эта часть как раз у моей головы висит, и я беру видишь вот эту веточку и веду по ней глазами до самого верха, а потом обратно. И так три раза. Потому что сразу вставать, как проснулся, вредно. Надо немножко полежать. Так нам советуют врачи, – как будто шутит бабушка последней фразой.
На другой берег приезжает гордая машина красного цвета (марку я определять не умею, но как у Мишиного отца) и задиристо газует. Рука из водительского окна подхватывает ветерок, как бы показывая, что весь этот шум даётся легко. Машина движется вдоль запруды, отбраковывая разные места стоянки: тут близко дети, тут, у дороги, наверное, не хочется, а там, я помню, не спустишься нормально – только прыгать. Машина забирается на возвышение и, словно отказавшись от чего-то, затихает. Тут же прорывается музыка, звуки охотно бегут по воде к нам уйдём куда я не знаю куда я не знаю, но громкость убавляют. Мы доходим до середины ковра, цветок наполовину отмыт.
– Давай посидим, – говорит бабушка, – а то вниз головой столько – вся кровь из жопы уйдёт.
Мы смеёмся, бабушка достаёт из сумки старое синее покрывало и расправляет – вяло просятся воспоминания, рассказанные как-то на балконе, после стирки: все ещё живут в частном доме на улице Парижской Коммуны, отец как раз женился на маме, кто-то подарил молодым покрывало, и Денисочка на этом покрывале ползал по полу, потому что в доме всё-таки пол холоднее, чем в квартире, декабрь, январь, февраль, а потом, когда родители уезжали от бабушки, покрывало, уже семилетнее, неудачно постиранное, полинявшее, оставили ей, а теперь Денис заканчивает техникум, время пролетело. Я подхватываю покрывало, мы вскидываем его, и покрывало на секунду становится парусом, чувствует ветер, но быстро укладывается, со складкой по центру, это уже не расправить. Мы садимся.
– Хочешь огурчик? – спрашивает бабушка.
Я откусываю огурец, выпуская сильный огуречный запах. Из раскрытых дверей красной машины на противоположном берегу (чуть повернуть голову влево) намекает какая-то музыка, но ветер, мотив не узнаётся. Трое людей пытаются справиться с покрывалом: две девушки и молодой человек-водитель – бейсболка козырьком назад. Их берег выше, ветер сильнее, поэтому покрывало выскакивает из рук, вызывает смех, кажется весёлым, молодым, не просится ни на какую старую улицу. По сменившимся звукам чувствуется, что началась новая песня, и кому-то из них она нравится, потому что парень подходит к машине, звук становится громче ё май харт, ё май сол узнаю я. Мы с бабушкой слушаем, смотрим на воду, над ней аккуратно кружат две худенькие чайки. А старуха уже закончила, сворачивает ковёр. Интересно, как она с ним дальше, на чём повезёт. Но старуха поднимает ковёр на плечо, как бревно, и идёт категоричная, с укором, сворачивает на тропинку – к домам. От того, что она, слишком загоревшая, тёмная, не подходящая песне, с маленьким некрасивым ковром, ушла, нам с бабушкой делается легко и приятно, и как будто прилив сил.
– Ну что ж, хорошо сидеть, – говорит бабушка, и это значит, что пора снова чистить.
Я встаю первый, тяну бабушку за руку, чувствую привычный (так бабушка встаёт из глубокого кресла) бабушкин вес. Я слышу, как в воду спускаются приехавшие на машине девушки, неудобным словом визжа, громко обсуждая температуру воды и дно, на крике от острого камня я смотрю на них, и как раз в этот момент парень прыгает с высокого берега, поджав ноги, сгруппировавшись, я успеваю заметить узкие чёрные плавки перед тем, как он разбивает поверхность воды, наделав много запланированных им брызг и криков: «С ума сошёл!» Он ушёл под воду и появился – вершиной треугольника – дальше всех, что-то крикнул, не расслышать, но одна из девушек, как будто объясняя мне его слова, отделилась и поплыла к нему. А парень, дразнясь, стал двигаться дальше в центр, надрезая воду, изменяя привычный узор запруды. Ам крейзи фо ю, крейзи фо ю – я снова узнаю мотив песни и спускаюсь за водой. Невозможно против солнца разглядеть его лица, оно выходит чёрное, блестящее, затруднённое волосами. Он разворачивается к девушке и ждёт, пока она, приподнимая подбородок и сильно стараясь под водой, приплывёт к нему.
Мы чистим дальше, приближаемся к тому краю, который у бабушки всегда в ногах. Мы уже устали, болит поясница, земля в иллюминаторе, земля. Купающаяся компания вылезла (я не заметил когда) из воды и затеяла бадминтон на троих. Время от времени он вытягивался в прыжке, становясь эмблемой, или неловко, почти шутя не дотягивался ракеткой до воланчика. Я поглядываю на их бадминтон, как на включённый телевизор, и тру губкой замученный мылом ковёр, зэ рэйн эген, шубап, шубап…
– Как ты думаешь, – спрашиваю я, – однажды мне купят магнитофон?
– Не знаю, – отвечает бабушка, красное перевёрнутое лицо, – сейчас всё таких денег стоит. Но ты слушай проигрыватель.
– Там нет таких песен.
– Да, сейчас совсем другие песни, – соглашается бабушка и бросает щётку. – Всё, к чёрту, хватит. Теперь ты пополивай его, а я сяду, а то меня уже качает, так и полечу сейчас в речку.
Бабушка садится на покрывало, я приношу воду и поливаю ковёр, мыльная пена копошится пузырями, спешит в запруду. После каждого ведра я разгибаюсь с удовольствием, как разгибалась старуха, которая сейчас, наверное, уже дома, готовит еду. Я замечаю, что пропустил конец игры, компания улеглась на покрывало, показав мне пятки и книгу в одной руке.