За несколько дней я выучил все ключи и ловко пользовался ими. Мне хотелось выйти на крышу одному, и как-то ночью я стянул сигареты и поднялся по лестнице, гулко хлопнула железная дверь. Был последний, самый тёмный спазм ночи. На соседней крыше рабочие (так мы решили думать о них) спали крепко, почти умерли. Я закурил, с чувством придерживая фильтр губами, совершая какой-то гипотетический поцелуй, и перебрал огни на воде, некоторые предлагали надеяться, а у баржи были технические, равнодушные. В конечном счёте, подумал я, всё сводится только к тому, похож ли мой характер на бабушкин, и с каким чувством она смотрела бы с этой крыши и заметила бы она, какие самоуверенные, самостоятельные у него руки, особенно локти, как сами по себе, не нуждаясь ни в ком, напрягаются его мышцы, когда он поднимает рюкзак. На старых фотографиях бабушка высокая и печальная, и она, наверное, моей походкой ходила вокруг старой водонапорной башни, от Золотых ворот – вверх, мокро, осень. От этой возможной городской рифмы (бабушка страдала там же, где и я) сделалось так жаль её, младшую мою бабушку, что я расплакался, и плакал долго, не обращая внимания на Стамбул, на мечеть, казавшуюся чем-то космическим, на спящих рабочих. Потом я спустился по узкой, придерживающей за плечи лестнице и тихо, чтобы не разбудить, вошёл в квартиру. Чёрный ворон над зеркалом с укором, как на грабителя, посмотрел на меня. Дверь в спальню оказалась приоткрытой, я заглянул в щёлочку и увидел белую спящую спину, освободившуюся от одеяла, и ступню (кажется, правую) – уцелевшие части статуи.
И как-то всё, наверное, днём, за задвинутыми шторами, хоть солнце и прорывалось яркими полосками на полу и вызывало почему-то чувство стыда, стыдно было и перед вещами, оставленными сестрой Валей на кухне: чашка, заколка, старая записка (буду дома в 9 вечера), которую он увидел на окне, и прочитал вслух, чтобы заполнить паузу. Она застеснялась перед Валей, услышала её голос, а он, не разгадав почерка, решил, что это она написала, и спросил, имитируя ревность: «И откуда это мы так поздно возвращаемся?» Неловкое, стеснительное освобождение от одежды, руку далеко назад и тянуть рукав, изображая, как будто это смешно или шутка, хотя совсем не шутка. Пуговицы, застёжки – их обычно не замечаешь, а тут они крупно так расстёгивались. Щетинистый поцелуй в шею, табачный поцелуй в губы, попытка прямого взгляда, но она старалась не смотреть на него и поэтому запомнила свои руки, сложенные на коленях, и часики на запястье. Она заметила только его нелепое слово «сосок» и волосы у него на груди, какое-то общее свойство кожи, которое сложно назвать, но как будто она тонко натянута, а под ней что-то синее. Тяжесть и наглое, окончательное движение, словно она приговорена, точнее этого не вспомнить, но вот приговорена, а хотела бы передумать. Всё-таки в конце концов она осталась одна и беременная, поэтому на те воспоминания всегда надвигались нефтяные пятна, и на лице его, если всё соединить (поцелуй и то, что он оставил её), появлялось глуповатое выражение, словно он наелся, раскраснелся и пытается побороть отрыжку.
В пятьдесят первом году заводу «Автоприбор» во Владимире было поручено увеличить объёмы производства, страна хотела больше спидометров, манометров, реле-прерывателей. Двадцатого июня тысяча пятьдесят второго года родился мой отец, которого назвали в честь города – Владимиром. А седьмого ноября тысяча пятьдесят второго года во Владимире торжественно начал ходить троллейбус под острым номером «1» – первый в городе маршрут, конечные остановки-антонимы: тяжёлый с запахом машинного масла завод «Автоприбор» – кинотеатр с распахнутыми крыльями «Буревестник». Бабушка жила за кинотеатром – на улице Парижской Коммуны: десять минут вглубь, в частный сектор, спотыкаясь о бесконечные перекрёстки улочек, под строгим взглядом соседей. А работала на заводе «Автоприбор», пятилетку выполнили с опережением. И бабушка наверняка пользовалась этим маршрутом, ездила от конечной до конечной, и когда троллейбус с усилием начинал забираться на Студёную гору, внутри у него что-то схватывалось и стонало, даже делалось жалко троллейбус, а в ту минуту, что троллейбус стоял на вершине горы (остановка улица Пушкина), было видно грустное содружество реки и неба за стадионом (на стадион – наплевать), хотелось плакать, но через минуту, закрыв двери за старушкой, троллейбус легко катился вниз, к Золотым воротам, сердце смирялось. В этом троллейбусе ехала молодая кормящая мать, мама дошкольника, мама первоклассника, пострадавшего от случайного взрыва военного снаряда, троечника, хулигана, подростка, похоронившая родителей дочь, поженившая сына мать, молодая бабушка. И всегда троллейбус, сжав что-то внутри, крепясь, одолевал Студёную гору, и бабушка смотрела на реку и на небо (на стадион – наплевать).
В последний день мы поехали на старое кладбище – туристическим отвлекающимся маршрутом: сначала намеренно, неискренне потерялись в переулках, не забывая двигаться к набережной, потом сели на корабль и плыли, рассматривая развалившийся на две части город, потом стояли долгую скучную очередь на фуникулёр и до смешного быстро, за две минуты, поднялись. Под нами промелькнула лестница из могил. Наверху торговали едой, чем-то жареным, пахнущим ванилью. Люди ели, глядя на лежащее внизу беззащитное кладбище, и вставали в очередь на фуникулёр, чтобы снова две минуты пролететь над могилами. Мы решили спуститься пешком. Запах ванили преследовал нас, но, когда мы свернули с центральной аллеи, отвязался. Я пытался прочитать полустёртые, отболевшие плиты, заваленные листьями, выскочило несколько дат смерти – 16 мая 1926 года, 4 декабря 1910-го, имена не запомнились. Во всём чувствовалось, что этой ночью улетать. После кладбища мы оказались на бойкой площади с мечетью, я невнимательно прочитал информацию о ней, я был слишком влюблён, чтобы обращать внимание на то, кем и когда она построена. Повторяя за пожилым мужчиной, мы сняли обувь и зашли внутрь. Мы сели на пол и, задрав голову, стали смотреть на потолок, начиналась молитва. К такому изгибу шеи, кроме удовольствия, добавилось теперь любопытство (что там наверху?), ученические, столкнувшиеся с неизвестным ключицы. Почему шея, подумал я, называется этим коротким шипящим словом? Мы вернулись к набережной, на ней располагалось некрасивое здание рынка. Нужно было купить гостинцы незнакомым мне людям – друзьям, маме, сестрёнке. Местные жители с повседневными пакетами в руках выбирали еду, дети что-то выпрашивали, родители иногда соглашались. Всюду вертелась глупенькая сладкая вата, липко лежали сладости, сухофрукты, но ничего этого мне не хотелось. К тому же я ревновал к друзьям, сестрёнке и даже к маме. Я решил отстать, чтобы не помогать выбирать подарки, и увидел пожилую женщину, которая сидела на каком-то ящике и делала кофе на углях. Волосами, позой, чем-то в бровях она напоминала мне бабушку в саду, и поэтому я заплатил за чашку слишком много, с охотой поддавшись первой же цене. Женщина, положив локти на колени, как делаешь иногда, если сидишь на берегу реки, стала переворачивать угли, чтобы разогреть турку. Я сел за пластиковый стол (такой легко можно представить в придорожной уксусной шашлычной или на даче под яблонями) и подумал, каково это будет – вежливо прощаться в аэропорту и ехать по тёмной дороге на разных такси, чтобы, сделав петлю по развязке, разъехаться на шумном, заглавном МКАДе.
Это всё как-то связано с той любовью, но уже так тоненько, что почти непонятно как. Черноглазенький, темноволосенький бабушкин мальчик Володя – бабушка с гордостью, как брошку, несёт его на руках, весенняя демонстрация, Володя (ноги колесом) в гимнастёрочке и бескозырочке, маленький морячок. Фотографии такой нет, но бабушка рассказывала, что люди оборачивались, чтобы посмотреть ещё раз. С детства моего отца начинается официальная бабушкина история, и жизнь её полнится подробностями: даже гимнастёрочка, бескозырочка, сандалики – все (в отличие от Виктора Ож о́гова) имели детальную биографию, кто купил, как передал, что сказала проводница. Бабушка надёжно спрятала конфеты на верхней полке шкафа, но Володя нашёл их, легко решив задачу (стул, книги, запах, встать на кончики пальцев, самое логово белья), и съел половину, а фантики от несообразительности оставил. Получилась шутка на всю жизнь: бабушка за конфетами, а там – лёгкое шуршание. Владимир! Нет ответа. Прямое следствие той любви: не хватало (мать-одиночка) на новый велосипед, поэтому купили у соседа старый, колченогий (да и на него тётка Валя дала половину). Кроме того, еда: котлеты (прокрутить), картошка (вырезать глазки), сардельки (после двойной смены), жареная рыба (в выходной) – тут уж никакой связи нету с танцами в парке, но как-то после магазина она ждала троллейбус на остановке и вдруг заметила (годы прошли), что она просто стоит на остановке и ждёт троллейбуса и что живёт она на улице Парижской Коммуны в частном доме вместе с сыном, с сестрой Валей и её мужем, и никуда не направлен её внутренний взгляд, не нащупывает ничего и никого не видит, а в сумке у неё (почему-то об этом приятно было думать) варёная колбаса в бумаге, триста граммов. И это чувство свободы связалось у неё с планами на ужин, с желанием лечь спать ровно в десять, чтобы легко встать утром. Подошёл троллейбус, бабушка ехала добрая, дома приготовила камбалу: кидала в муку и ловко – как будто и не любила никогда никого – на сковородку. Всё прошло, закончилось, лыжня углубилась: каждое лето ездила в Новоазовск к родителям, купалась в мелком море, с охотой жарила картошку, конечно, располнела, и из-за этого казалась кроткой замужней женщиной, особенно зимой, в сильные морозы, когда шарф крестом уложен на груди, тяжёлое пальто, пушистый хвостатый воротник щекочет шею, ещё купила дамскую сумочку из кожзаменителя, слишком маленькую для своего роста, и сумочка на такой крупной высокой женщине смотрелась детской – невольно улыбаешься фотографии. И если встретить бабушку в городе, то никогда не подумаешь, что в ней когда-то жила та самая стонущая, жилистая любовь – так, просто женщина едет на работу.