И в ОВИР пойти — у тебя никогда смелости не хватит. Ну вот и терпи, терпила. Твои уехавшие одноклассники в Йелях и Калтехах в аспирантурах прохлаждаются, а ты в колхоз поезжай, в гнилой картошке рыться. И не чирикай, тварь дрожащая!
…
На следующий день достал я из антресоли свой походный спальный мешок на гагачьем пуху, который когда-то на три китайских фонарика выменял у одного альпиниста, который через три года на Кавказе на какую-то знаменитую ледяную гору влез, а слезть так и не смог, сел, оледенел и будет там сидеть всегда. Собрал рюкзак, поцеловал спящую жену за ушком и поехал.
До Белорусского вокзала тащился через весь город часа полтора. Потом — еще полтора часа электрички. Прибыл в Звенигород. Автобус на Мятино ходил раз в час. Хотел было в монастырь сходить, к Савве, посмотреть на новые кокошники на Рождественском соборе, но так и не решился. Ждал, ждал… От остановки — еще километр пешедралом тащился до этого сраного Мичуринца.
Наконец, вошел в ворота… а дальше куда… хрен его знает.
Спросить некого. По особой гнусности архитектуры и плакату (изможденный Мичурин недобро смотрит на наливные яблочки, внизу цитата: «Мы не можем ждать милостей от природы…») узнал административное здание. Постучал, подергал за ручки. Входные двери не открываются. Хотел ногой дверь выбить. Но не решился. Замки на дверях еще сталинского времени, надежные. Можно и палец сломать.
Никого… ничего… Ни звука, ни писка.
Может они все сдохли? Вот бы был подарок! Надежды юношей питают, отраду старым подают…
Нашел что-то вроде деревянного крыльца, смахнул пыль, сел на спальник, подложил рюкзак под спину, задремал.
Часа через два услышал голоса. Пригнанный из Москвы на сбор картошки ученый народ в пыльных ватниках, кряхтя и матюгаясь, возвращался с полей. Откуда-то возник и Окуньков, гадкий тип с лицом, похожим на картофель. Нашел меня в свой громадной черной тетради, поставил против моей фамилии галочку, написал рядышком дату и время прибытия в «Юный мичуринец». Провел меня в пахнущую нестиранными носками общую мужскую спальню, человек на тридцать пять. Указал на свободную койку. Сообщил, что душ временно не работает, а ужин с семи до восьми. Объяснил мне, как найти столовку и сортир, где можно взять напрокат ватник, рукавицы и сапоги…
Перед сном, лежа на скрипучей пионерской кровати в теплом спальнике поверх казенного одеяла, слушая мирное похрапывание коллег по несчастью, я испытал даже что-то вроде эйфории.
Этой эйфории заключенного, которому начальство милостиво разрешило поспать от отбоя до подъема, я боялся даже больше собственной трусости и пассивности. Потому что знал, что этим странным чувством дает о себе знать худшее из того, что есть во мне. Во всех нас. То, что бедняга Чехов якобы призывал выдавливать из себя по капле. Потомственное холуйство советского человека.
На следующий день я вышел на работу в составе бригады номер три.
…
Работу мне дали для почина нетрудную, можно даже сказать — женскую. На сортировочной машине. Шесть человек (пять женщин средних лет из соседних лабораторий и я) стояли рядом с движущейся и трясущейся дорожкой, по которой катилась картошка. Задача была — отбраковывать заведомо гнилые картофелины и похожие на картошку камни и комки глины. Женщины работали прилежно и умудрялись еще и болтать без умолку на институтские темы, на меня поглядывали с недоверием. Кокетливо поправляли воротнички своих ватников. Качали плотно укутанными в платки головами. Мазали губы помадой.
Я работал спустя рукава.
Через час понял, что работа эта, даже если не утруждать себя особым рвением, вовсе не такая легкая, какой она мне показалась вначале. От грохота и вибрации болели уши и зубы, руки зудели и слабели с каждой минутой, внутри костей как будто бегали муравьи… много муравьев… ноги подкашивались, спину ломило, отчего все время приходилось переминаться с ноги на ногу, перед глазами плыла трясущаяся картошка, как поток вопящих грешников в аду.
Через три часа я начал потихоньку сходить с ума.
Закрывал глаза, но все равно видел перед собой эту проклятую картошку. Которая все ползла и ползла справа налево, тряслась и корчилась…
Боялся, что упаду и меня эта проклятая машина прожует как мясорубка или у меня приступ эпилепсии начнется от сотрясения мозгов.
Полвторого машину выключили, и мы лениво побрели в столовую.
После ужасного обеда (серый хлеб, «щи постные», похожая на крупный песок, перемешанный с калом, «перловка с мясом» и мутный компот с «яблоками»), я, с трудом превозмогая икоту, на работу не вышел, а пошел искать протекающую в полукилометре от лагеря Москвареку.
Озирался по сторонам, как зека во время побега. Вдруг этот, картофелемордый, как его, Окуньков, тут слоняется со своей черной тетрадью. Настучит… только приехал и в лес ушел… мне по шапке дадут… будут мурыжить.
Реку я нашел. Окунька по дороге не встретил. Мало того, обнаружил на уступе обрывистого берега удивительно красивую беседку, как будто построенную не советскими людьми, а самим Аристотелем Фиорованте, что ли. Там можно было уютно посидеть на чистой белой лавочке, насладиться видом на речку, помечтать и даже вздремнуть.
Проснулся я оттого, что кто-то в беседке громко читал известные стихи: «В небе тают облака, /И, лучистая на зное,/ В искрах катится река, /Словно…»
«Словно зеркало стальное,/ Час от часу жар сильней,/ Тень ушла к немым дубровам,/ И с белеющих полей,/ Веет запахом медовым…» — инстинктивно продолжил я и открыл глаза.
Рядом со мной стояла девушка лет шестнадцати и нюхала воздух породистыми ноздрями. Ее голос звучал как тибетская поющая чаша… Принцесса!
Не хочу тратить время на описание ее внешности. Если вы когда-либо видели картину Борисова-Мусатова «Реквием», то помните, наверное, девушку в белом платье с веером в руках. Только у Мусатова она постарше.
Внезапно, я ощутил упомянутый в стихе «жар». Всеми порами.
Жар? Когда я входил в беседку, было прохладно. И си-фонило неприятно. Ватник пришлось застегнуть. Помню, еще расстроился, когда выяснилось, что двух верхних пуговиц не хватает. А сейчас мне было жарко!
И время дня было другое — полдень. И одет я был не в позорную колхозную рванину, а в элегантный костюм, и обут не в резиновые сапоги с рваными дырками по бокам… а в остроносые бежевые кожаные сапожки.
В правой руке я держал самшитовую тросточку с серебряной рукояткой в форме головы тигра, в левой — обтянутый шелком цилиндр. Над верхней губой росли у меня премерзкие щегольские усики. А в петлице на лацкане пиджака — торчала бутоньерка с лилией. В правом глазу — монокль. А в специальном карманчике — швейцарские золотые часы с цепочкой. Омега. И перочинный ножик.
…
Всласть поудивляться и поразмышлять о переменах, произошедших со мной и с окружающим миром мне не позволила девушка в белом платье.