…
Вышел на буковую аллею, разбитую вдоль озера и ведущую к Ф.
Прошел метров двести и присел на лавочку. Хотел помечтать, наслаждаясь шелестом листьев и ветерком с озера. И вдруг — увидел эту женщину. Она стояла рядом с огромным раздвоенным стволом двухсотлетнего бука. Красивая, высокая, нагая. Рыжеволосая. Одной рукой прикрывала пышную грудь, другой — рыжий же кудрявый лобок. Она была явно обескуражена, поражена, испугана. Не моим присутствием. Чем-то другим. Я оглянулся. Все вокруг нас было спокойно, идиллично. Яростное августовское солнце еще не начало жечь, буковая аллея радовала своей классичностью, озеро, голубеющее по правую руку от меня, плескалось себе крохотными игрушечными волнами… Никого вокруг нас не было, только птички щебетали, да синие стрекозы-проказницы чертили в пространстве свои зигзаги-иероглифы. Деревья кряхтели, небесная голубизна похрустывала возникающими и пропадающими в ней экзотическими частицами, воздух весело пах соснами, теснившими буки со стороны шоссе.
— Могу ли я вам как-то помочь?
Произнося это, я старался не смотреть на нее, чтобы еще сильнее не смутить. Немецкие слова выговаривал как мог мягко, доверительно. Хотя мой разнузданный дьявол шептал мне: «Что ты с ней разговоры разговариваешь, фетюк? Снимай штаны и вмажь ей промеж ляжек. Пусть визжит и бьется под тобой, тебе только приятнее будет ее молотить. Ты думаешь, она для чего тут голая по лесу прыгает? Мужчину ловит. Все они одним миром мазаны».
А доктор Калигари, растянув рот в омерзительной улыбке, весьма недвусмысленно подмигивал и кивал.
На сей раз я сурово расправился с охальниками. Дьявол полетел со сломанными рогами прямо в озеро, смиренно его поглотившее, а доктор получил под зад. Оба на время затихли.
Голая рыжая на мои слова никак не отреагировала. Я повторил вопрос по-английски. Она прислушалась и затараторила, как сорока. Я ничего не понял кроме слова «Вайоминг». Стянул с себя свою оранжевую футболку и подал ей… она тут же ее на себя натянула. Получилось как бы короткое платье. Закрывающее, однако, то, что следовало закрыть.
Такая одежда очень ей шла. Футболка гармонировала с ее огненной шевелюрой и золотистым лаком на ногтях. Стройные ее ноги сверкали на солнце. Зеленые зрачки напоминали круглые изумруды.
Я пригласил ее присесть на лавочку, попросил ее говорить медленнее и проще.
— Где мы?
— Недалеко от Берлина.
— В Европе?
— Ну да.
— Это невозможно. Еще пять минут назад я находилась в Вайоминге. В пяти милях от Чертовой башни. Мы собирались завтра утром влезть на нее. Мы с мужем путешествуем по Америке в переделанном автофургоне. У нас есть там кухня, спальня, телевизор. Засиделись у костра далеко за полночь. Я как раз хотела принять душ перед сном. Вошла в кабинку… и вдруг очутилась тут у вас, на этой аллее. С ума можно сойти! Такого не бывает, видимо я сплю, и все это мне снится.
— Скорее уж это вы мне снитесь.
— И главное, я не знаю, что же мне теперь делать.
— Постарайтесь не просыпаться еще несколько минут. Мне так приятно беседовать с вами, я, знаете ли, очень одинок после смерти жены. А вы так красивы, так загадочны и обаятельны… Смахиваете немного на Джейн в исполнении Лил Даговер. Может быть, я Франц, и вы моя невеста? Позвольте мне поцеловать вас на прощенье?
Произнося последние фразы, я уже знал, что моей чудесной собеседницы нет рядом со мной. Она исчезла, перенеслась назад, в Вайоминг, и сейчас, наверное, радостно подставляет милое веснушчатое лицо под струю теплой воды в крохотной душевой кабинке своего автофургона, стараясь поскорее смыть воспоминание о странном событии, вклинившемся, ни с того, ни с сего в ее размеренную здоровую американскую жизнь. И яростно намыливает свои тяжелые рыжие космы.
Я уселся на своей лавочке поудобнее, расслабился и постарался погрузиться в блаженную прострацию и опять забыть о смерти жены, о мучительных похоронах, о безобразной судебной тяжбе и о неумолимо надвигающейся развязке моей нелепой жизни.
Закрыл глаза… и почувствовал, как стрекозы кладут на мои воспаленные веки лепестки чайных роз.
Жемчужное ожерелье
Рядом с огромным зданием Государственной Типографии, похожим то ли на Лубянку в Нью-Йорке, то ли на Рокфеллеровский Центр в Москве, на которой день и ночь неутомимые греи печатали денежные знаки Зодиака, стояла небольшая деревянная избушка. Или домик. Одной стеной домик примыкал к Типографии. Сверху он выглядел как детский кубик, приклеенный к чемодану десятиметровой высоты.
Сторожка? Сарайчик? Будка театрала?
От вибрации ротационных машин будка подрагивала и подрыгивала, крыша ее неприятно покачивалась, а внутри ее был постоянно слышен гул и скрежет адской денежной мельницы капитализма.
Лино звал единственную комнатку этого домика-будки, помещение с унизительно низким и непонятно зачем высоким потолком, — каптеркой, потому что на трех ее стенах висели книжные полки Машкова, заставленные не книгами, а каким-то старым и пыльным военно-гражданскооборонным барахлом.
Сапоги. Гимнастерки. Фронтовые подштанники. Пустые кобуры Макарова. Денежные автоматы с продырявленными дулами. Катюши и Машки. Учебные гранаты с перевала Дятлова. Противогазы дяди Сережи из Свердловска. Миги и фантомы ускользающей реальности. Дозиметры чернобыльские обыкновенные. Вещевые мешки Лукашенко. Гаубицы и танки бледной моли.
Все это воняло допотопной пластмассой, гниющей кожей, резиной и реакцией.
В сапогах и противогазах жили телифоны-мастигопроктусы и сольпуги, называемые также фалангами, которых Лино безуспешно пытался давить ногами и ресницами. Что эти несчастные насекомые в каптерке ели, когда и где спали, где они заряжали свои мобильники, все это оставалось загадкой и для Лино и для его напарника-орангутанга, Верзилы-Бобби, который хватал когтищями мастигопроктусов за их мощные педипальпы и, невзирая на струйки уксусной кислоты, которыми отчаявшиеся насекомые прыскали в его круглую усатую образину, разрывал их тела своими лошадиными зубищами и жрал их, воинственно чавкая и борясь за мир во всем мире. Бобби был по национальности корейцем, но Лино он почему-то представлялся монголом-завоевателем. Современным Чингисханом. Вот Бобби вытаскивает свою кривую шашку и на всем скаку отрубает голову убегающему русскому блондину-подмастерью. Блондин бежит дальше без головы. Ему так легче. А вот сидит в синей шелковой палатке и принимает от различных народов дань — арбузы и тугрики. По его усам течет хмельная брага успеха.
Родители Лино были древними греками. Младенцем его унес орел, оказавшийся на поверку чужой манифестацией.
Кажется, орел все-таки разодрал его на части, которые пришлось склеивать с помощью минеральной воды.
Четвертая, замызганная и темная, стена каптерки была украшена портретами Фрэнка Синатры в шляпе и генсека Черненко в гоголевской шинели, а также крохотным оконцем, из которого открывался удивительный вид на батальонный двор, заваленный ржавыми канистрами с потрохами убиенных младенцев и отработавшими свой век типографскими прессами. Между ужасными этими машинами шныряли худые пегие собаки, похожие на енотов. Или на бобров. Или на сусликов. Нет, пожалуй все-таки на бобров. Нет, на енотов. И это окончательно и обжалованию не подлежит. Как захоронение в Кремлевской Стене.