Четвертого раза не было, фрау Форстер умерла. Серьги ее и остальное барахло забрала ее дочка, та, с Репербана, крупная блондинка… с недобрым взглядом и руками как у боксера.
Да, да, я находил даже жемчужные ожерелья… не очень дорогие… и втайне от жены продавал их в ломбарде. Оплатил так наши совместные поездки в Рим и на озеро Гарда. Как же в нем приятно купаться! Плывешь и на заснеженные горы смотришь. И вино там замечательное. Чудесное озеро. И Рим городок не плохой. Пьяццо, палаццо и фонтан Треви… Только в автобусах много народу. Давка. И в метро такая духота, что подохнуть можно.
Находил золотые и серебряные вещи я не из-за какого-то особенного дара и не из-за мифического «притяжения» золота к особым людям, я — никакой не особый, а всего лишь потому, что при ходьбе чаще всего смотрю в землю перед собой. Так что погружаться в неглубокие воды Пак-тола, спасшие Мидаса от голода, мне не нужно.
Да-с… когда хожу, думаю о своих делишках, представляю себе что-нибудь интересное, какую-нибудь сцену, ландшафт или картину, и смотрю в землю. Но как только натыкаюсь взглядом на что-то блестящее — автоматически выхожу из задумчивости и поднимаю предмет, если он того стоит. Обычно блестит какая-нибудь дрянь — пробка, льдинка, осколок стекла, кусочек фольги, слюдяной след от умершей улитки, канцелярская скрепка или колечко от ключей. Но мне на глаза попадались, помимо вышеперечисленных ценных предметов, — броши, браслеты, нательные крестики, запонки и старинные карманные часы с боем… Часы эти, правда, не ходили и не били, и я, наигравшись с ними, выкинул их на помойку. Один раз я нашел секундомер, изготовленный на известной в ГДР часовой фирме Рула. В рабочем состоянии. Секундомер лежит у меня дома на полке уже лет пятнадцать. Я часто включаю его… слушаю его уютное тиканье и слежу за кончиком секундной стрелки. Что-то есть в ее круговом движении магическое. На язык просятся различные метафоры, но я воздержусь.
…
Способность моя находить ценные безделушки, или, если вам угодно, склонность… однажды чуть не погубила меня. Какой-то могущественный и коварный ловец человеков поставил ловушку, и я в нее попал… и спасся… сам не знаю, как.
Я заканчивал тогда третий курс университета, учился неплохо, подрабатывал в оптической лаборатории, меня хвалили научные начальники.
А на самом деле, я был полностью дезориентирован… бродил по жизни как пьяный в густом тумане, метался между возлюбленными, разбрасывался и шатался, как когда-то проклятые большевики, мучился и мучил других… не знал, как жить дальше. Потому что окончательно и бесповоротно понял, что астронома из меня не выйдет никакого. Даже плохонького. Потому что я вовсе не тот человек, за которого меня принимали и за которого я сам себя принимал. Не было у меня терпения и желания просиживать долгие ночные часы у телескопа, месяцами обрабатывать результаты… работать в коллективе, соблюдать трудовую дисциплину, делать карьеру. Да и сама работа астронома — была, как оказалось, вовсе не тем, о чем я мечтал. Это я понял, проработав два месяца в обсерватории в Крыму. Романтично конечно, но… звезды и туманности далеко, и черт бы их всех побрал.
Надо было начинать жить с начала, но как… я и понятия не имел. К тому же в советском государстве у человека в моем положении выбор был простой. Либо надо было продолжать учиться и погибать от отвращения к себе и своей профессии, либо уходить из университета. Во втором случае меня, по тогдашнему обыкновению, уже через несколько дней забрили бы в армию, защищать Совдепию, которую я ненавидел лет с пятнадцати.
Армия… Унижения, побои, муштра, уставы, мытье сортиров, кроссы, учения…
Бессмысленная, мучительная потеря времени. Жизнь раба в обществе агрессивных идиотов. Младшие офицеры из провинции и старослужащие-деды, наверное, страшно обрадовались бы появлению в казарме интеллигентного, трусоватого толстяка-москвича с претензиями, выгнанного из университета. Над таким можно и нужно было бы всласть поиздеваться. Могли бы и убить или искалечить. Радость эту я им доставлять не хотел. Где-то впереди уже маячила эмиграция. По-хорошему, надо было уезжать из страны советов… я чувствовал, будущего у меня тут нет. Но сделать из этого чувства соответствующий вывод, заказать и получить приглашение из Израиля и подать документы на отъезд из СССР — у меня не хватало духа. Потому что я был робок. Боялся… Ведь просто так взять и уехать было невозможно. Нужно было бороться. Рисковать. Уходить в отказ и страдать от уколов и ударов мстительного государства рабочих и крестьян, люто ненавидящих тех, кто хотел его покинуть. Я твердо знал, что, подай я заявление на выезд, жизнь будет испорчена не только у меня, но и у моих близких, в то время об эмиграции еще не помышлявших.
…
Гулял я как-то раз… в прекрасный майский день по Ленинскому проспекту. И предавался тягостным размышлениям. Прогуливал лекции. Шел в сторону центра от Калужской заставы. Насвистывал какую-то мелодию. Чтобы не упасть духом, представлял себе бедра и грудь знакомой студентки-кокетки, с которой уже разок поцеловался в научной библиотеке. У нее были большие, навыкате, раскосые глаза и чрезвычайно породистые руки. Папа ее вроде бы происходил из ханского рода… и имел чин генерала КГБ.
На Ленинском было шумно. Воняло выхлопными газами. Захотелось на природу. Только-только распустившиеся листочки посмотреть. Можно было в Нескучный сад заскочить. Или — в Донской. Гулять в одиночку в Нескучном саду я не хотел. Поэтому свернул направо и двинул на восток, как декабристы, по улице Стасовой. Через пять минут увидел перед собой красивую колокольню с надвратной церковью.
Прошел сквозь арку в монастырь, который тогда, в семидесятые, никаким монастырем не был. В Новом соборе работал музей… в Старом соборе, кажется, еще служили, в крепостных стенах уже не жили люди, а некрополь, тогда еще не осчастливленный могилами Деникина и Солженицына, находился в таком состоянии, в каком его оставили ограбившие и закрывшие монастырь большевики. Многие надгробья покосились, просели, другие были расколоты, усыпальницы — осквернены. Все, что можно было украсть или испоганить — было украдено и испоганено.
Посетил знакомые мне могилы. Дружески кивнул Чаадаеву. Посидел на черном камне Бехтеева, замечательного иллюстратора «Дафниса и Хлои». Обошел вокруг Старого собора, поприветствовал мятежного патриарха Тихона и несчастного Амвросия, погибшего во время чумного бунта. Подошел к любимому каменному распятию. Полюбовался на скорбящих ангелов. Потрогал дерево жизни. Понюхал клейкие листочки. Сорвал одуванчик, поцеловал его и насладился его божественной желтизной.
А потом, сам не знаю зачем, вошел в один из склепов. Не помню, кто там был похоронен, наверное, какой-нибудь военачальник или видный чиновник конца девятнадцатого века. Меня привлекла масонская символика на еще не до конца разгромленном мраморном фасаде — всевидящее око в треугольнике, лучи, голгофа, мертвая голова, циркуль, отвес, молоток… Несколько изящных колонн поддерживали обветшалую кровлю в форме вытянутой пирамиды. Железная дверь со следами взлома была не заперта. Внутри склепа пахло фекалиями.
Когда я в начале двухтысячных годов снова побывал в Донском, этого склепа там уже не было. И не только его. Многое пропало, как будто ветром сдуло.