…
Была у нас в классе девочка… маленькая, но красивая и умная, да еще и развитая не по годам… И опытная в любовных делах. Анечка Б.
Так вот она еще перед началом нашего студенчества планировала свою жизнь на сорок лет вперед и переживала… делилась со мной своими матримониальными опасениями.
— Знаешь, я слышала… стареющие мужчины… за шестьдесят… часто становятся педерастами. Омерзительно! Представляешь, ты его любишь, живешь с ним, делаешь с ним детей, а потом оказывается, он — педераст. Он тебя посылает, и ты остаешься одна. До самой смерти. Потому что ты постарела и никому не нужна!
Я ничего этого не знал. Жизнь не планировал. Не знал толком, кто такие «педерасты». Ничего вообще не знал и знать не хотел. О будущем не думал. Упивался настоящим, как шмель — нектаром на цветке. Хотел стрекотать и прыгать как кузнечик… и стрекотал и прыгал… на грязном московском асфальте.
Мужчин «за шестьдесят» я представлял себе заплывшими жиром, морщинистыми советскими номенклатурными боровами, гадко хрюкающими и сжирающими все, что им в пасть попадает, или болезненно худыми кащеями, костлявыми злодеями и нелюдями, вроде Суслова.
Какой может быть секс у этих гадких существ? Скорее бы подохли.
Представить себе, что я сам когда-нибудь… превращусь в старца, в зловонное чудовище, да еще и занимающееся любовью с другими такими же монстрами — я был не в состоянии. Тьфу, тьфу…
Думал, со мной все будет по-другому. Я не умру, даже не состарюсь… И всегда буду любить милых женщин. Пилюли бессмертия изобретут китайские или американские ученые (тогда многие, не только неоперившиеся юнцы, но и зрелые люди, верили во всесильную науку), а если не изобретут, выращу — с помощью особой магической силы, которую всю жизнь в себе прозревал — такую пилюлю в себе сам и буду наслаждаться вечной юностью, как алые и желтые тюльпаны в конце мая в Александровском саду наслаждались в те времена своей недолгой тюльпановой красотой, радуя глаза и согревая души не избалованных нежным цветочным великолепием москвичей.
Анечка не только опасалась, но и обосновывала свои опасения.
— Понимаешь, стареющие женщины устают, теряют красоту и желание. Тело перестает вырабатывать какой-то там гормон. Им и в тридцать-то часто ничего не надо. А у мужиков не так — и если они себя водкой или деланьем карьеры не угробили, у них и в шестьдесят кровь как шампанское… Из них песок сыпется, а им трахаться надо… а бабушки их только ворчат, внуков нянчат да пироги пекут. Поэтому богатенькие старички лезут в постель к молодухам. Покупают свежее мясо. Остальные — или дрочат тоскливо в одиночестве, или — те, кто посмелее, находят для спаривания таких же как они, похотливых старых козлов и становятся законченными пидорами. Мерзко. Хочу мужа — доктора наук, высокого, красивого, чистюлю и умницу, чтобы меня кормил, холил и любил до самой смерти… Делал умных и здоровых детей и драгоценности дарил.
Меня от Анечкиных слов бросило тогда в жар и трепет. Потому что я живо себе все это представил. Как бросаю жену и становлюсь «похотливым вонючим козлом».
Кстати, Анечка сделала позже деньги на непонятных мне махинациях с недвижимостью в странах третьего мира, и вполне могла покупать себе драгоценности сама…
И мужа получила именно такого, о котором мечтала. Собранного, целеустремленного, талантливого и детолюбивого. Здоровой маскулинной гендерной идентичности, как сейчас говорят. Видел его на фотографии. И дети у нее умные и здоровые.
После МГУ Анечка аспирантствовала где-то в провинции. То ли в Орле, то ли в Курске.
И подцепила там иностранца — доцента-практиканта, слависта. На живца изловила. Норвежца или шведа, не помню. И укатила с ним то ли в Стокгольм, то ли в Осло. Выучила язык на удивление быстро. И не один. Начала вкалывать и преуспела. Позднее еще и отца вытащила из СССР… вместе с новой его семьей. Нашла подходящие «гуманитарные программы». И брата и еще кого-то.
А мать Ани в Москве осталась, хотя дочь все для ее отъезда подготовила.
Осталась назло бывшему мужу, дочери и всему свету. Об этом сообщила мне Анечка в одном из своих редких писем… мы переписывались года два после ее отъезда.
Как звали эту мамашу, я забыл, пусть будет — Белла Марковна. Но внешний ее вид и характер помню прекрасно.
Нахрапистая такая женщина, ужасно нервная, с мигренями, фигуристая… въедливая редакторша московского литературного журнала из первачей… всезнайка… крепко побитая советчиной, но не сдавшаяся, а интенсивно терроризирующая коллег, мужа, дочь, сына, и всех, кто попадал ей в лапы. Аня рассказывала, что мать в молодости сама пописывала стишата… декламировала их на поэтических сборищах… приятельствовала с Вознесенским и Рождественским.
Была пропущена сквозь огонь и воду… и замолчала, так и не дождавшись медных труб.
А позже и сама жадно и яростно жгла и топила молодых авторов-энтузиастов, имевших дерзость что-то написать и послать в ее журнал…
И еще Аня рассказывала мне, что ее мать «балуется гипнозом и лечит неврозы и психозы у своих многочисленных подруг, таких же окололитературных сов, как и она».
Страсти-мордасти!
Один раз был я у Анечки в гостях… еще школьником.
Небольшая квартира… несколько цветастых, неизвестных мне тогда, картинок Клее на стенах… гарнитур… торшеры… книжные полки… Литературные памятники… лютневая музыка… все, как полагается.
Ели мы удивительно жилистую и худую курицу, которую мне представили как «цыпленка табака». Чесноком воняло ужасно. Жевать этого «цыпленка» было невозможно. Я взял крылышко, покусал его, пососал и положил назад в тарелку. Анечка хмыкнула. Ее тактичный папа сделал вид, что ничего не заметил. А мама прищурилась, недовольно покачала головой и сверкнула глазами. Нервно постучала покрытыми красным лаком ногтями по столу.
Беседовали мы, кажется, о современной американской литературе. Аня что-то спросила свободно читающую по-английски и «имеющую доступ» мать о малоизвестных в СССР битниках, Керуаке или Гинзберге, а Белла Марковна почему-то обозлилась и так резко и зло ответила, что я испугался… а затем, как мог, быстро ретировался. Помню, последней ее репликой, обращенной ко мне, было: «Антон, не вихляй бедрами, когда по улице идешь, а то ты сзади похож на женщину в шубке».
Представил себя сзади — точно, женщина. Испугался.
Спрашивал потом друзей — похож я сзади на женщину?
Один сказал: «Скорее на беременного бегемота!»
А другой: «Нет, на верблюда, который минуту назад с трамплина в Лужниках прыгнул. Без лыж».
Остряки!
…
Когда пришел мой черед эмигрировать — я решил найти Аню и попросить ее стать моей советчицей на первых порах заграничной жизни. Потому что не знал, что меня ожидает. Был растерян, как все совки, намылившиеся валить. Всего боялся. Голова у меня шла кругом… Я подозревал, что никому в Европе не нужен, и что жизнь там не будет такой сладкой, как нам всем тогда казалось. Опасения эти, кстати, оправдались… и очень скоро.