В противоположность пониманию времени как дискретного, риторически организованного, фикционального пространства действий («сейчас/потом»), демократическое (эволюционистское) время стирает сам «пункт» времени дважды – за счет того, что прогресс уже идет, и потому, что он очень медленный. Неявный парадокс, вскрываемый Липпманом, состоит именно в дегуманизации, деантропологизации времени, которая происходит в са́мом, казалось бы, человечном режиме, а именно демократии, которая характеризуется исключительно освобождением от прежних господ, иерархий, порядков и т. п., то есть радикальным Просвещением (от которого Липпман не отказывается, но пытается найти другие способы отношения со временем, помимо drift). Освободившись от антропоморфных инстанций власти, демократические граждане подпадают под власть неопределенной стихии, позитивного, но оттого не менее пугающего развития, которое обрекает политиков и публику на то, чтобы отдать свою судьбу в чужие руки (но даже неизвестно, «руки» ли это). Соответственно, прогресс – не столько развитие антропологических представлений о человекоразмерности вселенной и истории, сколько первый проблеск неантропологического внешнего, который оказывается главным фигурантом демократического/модернистского режима. Если аристократии могли претендовать на то, что их развитие, дела и жесты, определяются в конечном счете человеком как обобщенной фигурой агентности, то именно этой привилегии и лишается демократия, что помечается эволюционизмом как отношением к такому времени, которое уже перестало быть человеческим. Оно, конечно, все еще обещает человечеству выгоду, причем бесспорную, но уже намечен разрыв между этой выгодой как тем, что интерпретируется в человеческих терминах, и собственно ходом прогресса/истории. Разумеется, этот разрыв был понятен уже Гегелю, который попытался устранить его в своей философии истории.
В качестве особого раздела, не укладывающегося в строгую классификацию, Липпман выделяет еще один способ уклонения от настоящего (или деструкции классического kairos’а), на самом деле ключевой. Этот способ парадоксален, поскольку это не что иное, как «решение», то есть традиционный способ оборвать «самотек» и дрейф времени. Экстраполируя тезисы Липпмана, можно сказать, что не существует противоречия между эволюционизмом/фатализмом как базовой темпоральностью демократии и превознесением «решения» как формальным ответом на нее или контрмерой. Действительно, решение можно было бы представить как попытку решить проблему агентности в рамках стандартного компатибилизма, оставляющего место для собственно решения. Иными словами, решения – то, чем предположительно исполняется прогресс (который не обязательно оказывается однозначным и однонаправленным в каждой точке), в модусе большей или меньшей хитрости самого прогресса. Но толкование решения как еще одного неверного способа отношения ко времени (или модернистской болезненности, вызванной временем) прямо следует из того, что Липпман подчеркивает невозможность существования решения «как такового», однократного и одномоментного. Современное решение неизбежно оказывается тем, что повторяет само себя, закрепляясь в виде «панацеи», так что «хорошая идея становится идеей-фикс»
[15]. Липпман приводит много примеров более или менее абсурдных рецептов и панацей (забастовки, первичные выборы, санитария, трезвость и т. п.), отстаиваемых соответствующими школами мысли, но важно подчеркнуть, что модернистское решение уже превратилось в привычку, навязчивую идею и панацею, поскольку между первым моментом и вторым, повторным, граница почти исчезла. Вся проблема в том, что не существует решения без навязчивости решения.
Частность и конкретность решения кажется противоположной глобальному эволюционизму/фатализму, однако это лишь видимость. Многообразие решений скрывает то, что все они призваны лишь оживить, расшевелить ситуацию в мертвой точке настоящего, где всегда вечный штиль, волнуемый лишь самотеком, дрейфом, который мы все равно не в состоянии заметить. Внешне позитивное устремление тех, кто готов принимать практические решения и не оглядываться на большую перспективу, сторонников малых дел и конкретных программ, деградирует в силу специфического темпорального механизма, заставляющего любое решение повторяться. Действительно, успешное решение необходимо повторить, иначе в чем же его успех? Демократические решения существуют всегда в режиме самопроверки (этого Липпман не говорит, но это следует из самой логики панацеи), то есть решение может быть таковым только в том случае, если оно оказывается решением и во второй раз, тогда как в первый вполне можно было бы говорить об эмпирическом совпадении, стечении обстоятельств и т. д. Только повторение одного и того же решения составляет способ противодействовать drift, дрейфу и отказу от каких-либо активных действий (или, напротив, лихорадочной активности), оказываясь утверждением самой инстанции решения, однако именно такое повторение превращается в конечном счете в способ не обращать внимания на текущий момент. Решение – это то, «от чего не отказываются». Сама инвестиция в решение как некоторую точку аутентичного действия заставляет делать ставку, так что, когда открываются неожиданные и сложные факты, «единственный способ избежать их – это сказать: неважно, делайте, как я говорю, и все остальное приложится»
[16].
Решение, соответственно, оказывается теперь лишь магическим действием, от которого нельзя отступаться, что бы ни случилось, тогда как результат снова выносится в сферу нечеловеческой агентности, которая должна принести «все остальное», отвечая на зов решения. Парадокс модернистского решения в том, что оно, строясь первоначально как возражение на квиетизм и фатализм эволюционизма, как восстановление примата автономии и самодостаточности, как регион конкретных поступков, неизбежно вырождается в свою собственную противоположность, непрозрачную и мистифицированную сущность, в которой ценится не столько конкретное содержание (та или иная программа решения), сколько сам факт решения, которому необходимо приносить жертвы, несмотря на меняющиеся обстоятельства. Интересно, что уже на первом этапе – разумного и практического решения – оно в этой схеме темпорального повторения коннотировано своей собственной «минимальностью», «малостью» и специфичностью, а потому и чудесностью: решение представляется в качестве «ключа», то есть такого содержательного приема, который позволит обыграть множество эмпирических фактов и направить общество (или хотя бы индивида) на верный путь, скоординировав множество его реалий. Нейтральное или практическое решение уже помечается как волшебный прием, зелье, фармакон, который должен декларировать удивительное различие между собственной частностью (прозаичностью) и ожидаемым универсальным результатом, обещать поразительную экономию средств, иначе сам статус решения оставался бы под вопросом (в этом смысле решение – это, разумеется, не просто частное действие, сам концепт решения зависит от подобной экономии
[17]). Но в конечном счете такая позиция «не-отступания» от решения приводит, во-первых, к тому, что от самого решения уже ничего не ждут, и, во-вторых, многие воздерживаются от каких бы то ни было решений, не в силах разобраться в панацеях. Конечным итогом становится ситуация, как говорит Липпман, «хронического восстания», объединяющего в себе все темпоральные установки, рассмотренные выше, и характеризующего общее состояние демократии, которая не может ни успокоиться в своем фатализме, ни принять решение. «Эмансипация» от «упорядоченного мира» (Античности или Средневековья) как раз и означает такую «хронику», другое название которой – drift.