На панихиде присутствовали люди, с которыми Эме и Манон не были знакомы: Анж-фонтанщик, Клавдий-мясник, Кабридан, сокрушавшийся об истории с шаром, который угодил в горбуна; старый Англад, бледный и дрожащий, сидел между своими сыновьями-близнецами.
Когда вышли из церкви, к шествию присоединился Филоксен с котелком в руке; не было только Лу-Папе, который остался дома.
На кладбище Казимир и Памфилий на веревке опустили гроб в могилу. Манон с серьезным и спокойным лицом бросила в яму ветку розмарина. Ее мать, чье лицо было скрыто под вуалью, стояла неподвижно и как будто не понимала, что происходит.
Батистина поделила иммортели и пчел между могилами хозяина и Джузеппе.
Затем господин мэр поклонился Эме, выразил сожаление, что не был знаком с ее мужем, и заверил: муниципалитет берет на себя расходы на похороны; когда Эме беззвучным голосом спросила, кому она должна заплатить за гроб, к ней подошел Памфилий и тихо сказал, что все уже оплачено кем-то из Креспена.
Когда поднимались обратно в деревню, Казимир проговорил:
– Если бы этот человек не был вынужден копать колодец, то был бы жив. – И посмотрел Уголену прямо в глаза.
– Будь у него источник, он бы не стал рыть этот колодец, – как-то безразлично подтвердил Памфилий и, бросив взгляд на два черных силуэта, идущих впереди, спросил: – А что теперь будет с ними?
– Я не знаю, – ответил Уголен, – у них, наверное, есть родня… И они всегда могут продать ферму…
– А ты, наверное, так будешь сочувствовать им, что купишь ее? – самым дружеским тоном поинтересовался Казимир.
– Как сказать… По-твоему, сколько она стоит?
– Стоит-то недорого. В любом случае это не стоило смерти человека, – ответил столяр.
Уголен отвез убитых горем женщин домой в Розмарины на повозке Лу-Папе, предложил им свои услуги, от которых они отказались, и оставил их сидящими у очага, пока Батистина готовила травяные настои. Утомленный двумя бессонными ночами, Уголен побрел к себе в Массакан.
Его разбудило потрескивание хвороста. Повернувшись спиной к очагу, Лу-Папе согревал ноющие от ревматизма кости. Стол был накрыт.
– Вот спасибо! – обрадовался Уголен. – Умираю от голода, но у меня вряд ли хватило бы сил пойти к тебе ужинать.
– Что ж, я сам пришел. Давай поедим, а заодно поговорим. Самое время.
Он снял с огня глиняный горшок, в котором шипела жареная курица.
Некоторое время оба сидели молча, задумавшись о чем-то, словно накануне решительного сражения.
– Тяни! – велел Лу-Папе, схватив курицу за одно крыло.
Уголен схватился за второе крыло, потянул, и курица вмиг лишилась грудки.
Лу-Папе, которому было трудно жевать, разрезал свою порцию на кусочки. Первым заговорил Уголен.
– Как будем действовать дальше?
– Завтра утром пойдем к его жене, объясним, что гипотека у нас, и купим у нее ферму.
– Не подождать ли немного?
– Подождать? К чему это?
– На кладбище кое-кто косо поглядывал на нас.
– Ну и что? Какое это имеет значение? И я тоже могу поглядывать на них косо.
– Это верно, но, если мы сразу же набросимся на наследство, что они скажут?
– Пусть говорят что хотят. Я не лезу в чужие дела и не потерплю, чтобы лезли в мои.
– Знаешь, Памфилий мне кое-что сказал, что мне не слишком понравилось.
– Какая разница, что там говорит Памфилий. Если бы ветряки могли говорить, они бы говорили то же, что и он.
– И Казимир тоже отпускал в мой адрес колкости.
Взгляд Лу-Папе внезапно помрачнел.
– Казимир незаконно завладел частью наследства своей сестры, той, что пошла в люди и устроилась в Марселе. Да, да, зеленый горшок с золотыми монетами он присвоил себе, никому ничего не сказав. В следующий раз, когда он тебе скажет колкость, ты ему просто передай привет от зеленого горшка. Итак, решено. Завтра утром идем к вдове.
Некоторое время они продолжали есть молча. Выпив стакан вина, Уголен заговорил снова:
– Слушай, Папе, если мы сразу выставим этих женщин на улицу, пойдут всякие толки. Что скажут мужчины, мне безразлично. Но ты сам знаешь, каковы наши кумушки. Будут плеваться нам вслед, с них станется.
Лу-Папе задумался, потом тоже выпил.
– Куренок, возможно, ты и прав. Но тогда что ты думаешь делать?
– Ну, что касается гвоздик, спешки нет, до марта это подождет… Я думаю, нужно сейчас купить ферму, но сказать им, что они могут оставаться в доме сколько угодно. Это никак не помешает нам начать вспашку, подготовить землю, да и все остальное… В марте они сами уйдут, и нас не в чем будет упрекнуть.
– А ты уверен, что уйдут?
– А что им делать одним в холмах? Трястись ночью от страха? Продолжать эту безумную затею с кроликами сил у них наверняка не хватит… А когда они уйдут, мы вынем затычку.
– А если они останутся? – спросил Лу-Папе. – С оставшейся суммой в тысячу пятьсот франков, козами и огородом они могут продержаться здесь два или три года.
– Я подумал об этом, – ответил Уголен. – Если они останутся, я по-прежнему буду жить в Массакане, а они будут сторожить плантацию в Розмаринах. К тому же женщины великолепно ухаживают за цветами: кому как не им поливать, собирать цветы, готовить букеты. Они могли бы работать у меня за небольшую плату.
– Ах вот в чем дело, – восхитился Лу-Папе, – вот, значит, какая у тебя задумка.
– Не только это, но и это тоже…
Лу-Папе задумался, застыв с поднятой вверх вилкой, затем улыбнулся и подмигнул:
– Женщина-то еще ничего себе… Соскучится, поди, в холмах…
Уголен слегка покраснел:
– Молчи, Папе. Об этом я никогда не думал, а уж сейчас и подавно, покойный господин Жан еще не остыл.
На кухню осиротевшей фермы в восемь утра сквозь приоткрытые ставни пробивалась только тонкая полоска света. Стоя на коленях перед очагом, Батистина разжигала огонь.
Эме сидела с опухшим от слез лицом у окна и пыталась шить что-то из кусков черной ткани, а Манон, поместившись на низком отцовском стуле, не двигалась, уставившись куда-то вдаль сквозь стену. Она была не причесана. На ее коленях лежали обе губные гармошки. Легкое потрескивание лапника в очаге было единственным звуком, нарушавшим тишину, поскольку Манон не захотела, чтобы снова запустили маятник напольных часов.
Послышались чьи-то шаги, мимо щели ставен промелькнули две тени; кто-то негромко постучал в дверь. Манон вздрогнула и встала со стула.
– Что там еще? – крикнула Батистина.
Под жалобный скрип дверных петель на пороге появился Уголен. Он был «одет по-воскресному», то есть как в день похорон. За ним вошел опрятный старик с седеющими усами, с фетровой шляпой в руке. Это был Лу-Папе, которого они никогда прежде не видели.