Нет, это она позже вспомнила и связала в одно целое папины переживания и репрессии в его институте, а тогда намного больше волновали отметки и отношения с подругами. Ей исполнилось четырнадцать лет, как снежный ком нарастали новые события – экзамены, вступление в комсомол, мимолетная, как сон, и такая же нереальная влюбленность в учителя физики. Какое счастье, что никто не заметил и не догадался, а ведь она серьезно переживала и даже хотела написать учителю письмо. Вот дуреха!
Через много-много лет прочла у Цветаевой: «Пустое место всякой первой любви». Как ни странно, Цветаева писала о Марии Мироновой, героине «Капитанской дочки». В 1937-м вся страна отмечала сто лет со дня гибели великого поэта, а через год, в восьмом классе, они проходили прозу Пушкина, и Мусе как раз очень понравилась Мария, милая и доверчивая девушка. Пусть в восемнадцать лет она пережила страшно много горя – смерть родителей, разруху, клевету, но зато встретила самое главное – прекрасную единственную любовь на всю жизнь. Мусю вдруг неприятно задела строчка Цветаевой. Но, честно говоря, она не перечитывала «Капитанскую дочку» с того самого восьмого класса, может, что-то и упустила.
Училась Муся легко и очень успешно, даже четверки редко получала, но отдельное место в ее интересах занимала филармония. Существовал специальный школьный абонемент, по которому раз в месяц они ходили с подругами, и каждый раз Муся казалась себе принцессой в сказочном дворце с колоннами и неописуемой красоты люстрами. И хотя оба ее родителя любили классическую музыку и начали водить их с Аськой на концерты еще дошкольницами, но совсем другое дело, когда ты идешь с девочками из класса, взрослая и самостоятельная, в синей отглаженной юбке и с новыми белыми лентами в туго заплетенных косах.
Если бы у нее дома было зеркало, Муся бы давно увидела и поняла, как ей не идут косы – лицо становилось совсем узким, нос торчал, на лбу краснели позорные болезненные прыщи. Нет бы сделать стрижку с челкой, освободить пышные кудрявые волосы. Юбка в складку – того хуже: топорщилась и расходилась на округлившихся бедрах, нужно было ее заузить и удлинить, тогда бы не услышала однажды от парня на улице гадкое слово «толстожопая». Но она, дура, чувствовала себя вполне красивой и нарядной, тихо завидовала девочкам, у которых уже начинались первые школьные романы и с воодушевлением ждала своей очереди. Своего Петрушу Гринёва. Светлыми призрачными ленинградскими ночами, сквозь полусон-полуявь Муся представляла юного Петрушу, невинно осужденного, в порванной белой рубашке, с глубокой раной на щеке. Она бережно омывала рану чистым платком, целовала в запекшиеся губы, прижимала к груди кудрявую голову, и его глаза, огромные прекрасные глаза смотрели на Мусю с признанием и восторгом.
А тем временем арестовали папиного коллегу, начальника отдела, потом еще нескольких ученых-радиологов, ужас незримо витал в их доме, и однажды утром папа не смог встать с постели из-за сильной боли в лопатках, которая почему-то отдавала в шею. Мама страшно заволновалась, и они вместо работы пошли к районному врачу, но та даже не потрудилась направить на кардиограмму:
– Разбаловалась наша интеллигенция! Чуть что – на службу не идем, а ведь ни температуры у вас нет, товарищ Шнайдер, ни кашля, что прикажете писать в карточке? И больничный не могу дать, нет оснований. Ну так и быть, вам на один день выпишу, а супруге и не просите! По уходу за ребенком даем, а за мужем еще закон не вышел, ха-ха. За мужем в свободное время надо ухаживать.
Мама поспешила на работу, а папа вернулся домой и через два часа умер. Как раз девочки вернулись из школы, в коридоре горел свет, играло радио, и Аська даже не сразу поняла, почему Муся так ужасно кричит и плачет.
На следующий день с утра мама отправилась в единственную в городе синагогу на Лермонтовском проспекте и попросила похоронить папу по еврейскому обряду. И хотя никакие религиозные похороны не одобрялись, она все сделала, как положено вдове еврея: принесла две новые простыни для савана, заказала поминальную молитву и разрезала ножницами ворот кофточки, нарядной, совсем новой кофточки, подаренной папой на день рождения.
Квартиру им оставили, маме даже немного повысили зарплату в библиотеке института, но Муся все равно решила, что сразу по окончанию школы пойдет работать, а учиться поступит на вечерний. Только не могла решить, куда именно: в Политехнический или в ЛИТМО. Мама, всегда высокая, строгая и красивая, вдруг сделалась маленькой и тихой, не требовала идеального порядка в комнате, не ругала за поздние возвращения. Впрочем, кроме филармонии, сестры почти никуда не выбирались. Муся записалась на вечерние курсы машинисток и вскоре получила первые заказы от сотрудников института. Правда, она так боялась насажать ошибок, что печатала слишком медленно, приходилось засиживаться до глубокой ночи. В школьной программе Пушкин сменился Лермонтовым, совсем другим, чем в младших классах, не автором «Бородино», а мятущимся страдающим Печориным. Страдающим и жестоким. Она с ужасом пыталась примерить на себя участь Бэлы или, того хуже, княжны Мери и в конце концов решила, что Лермонтов-Печорин – бессердечный, бесцельный странник, вот и все. «Что ищет он в краю далеком, что кинул он в краю родном?» Она даже хотела выступить на уроке литературы, но вспомнила учебник – гнет самодержавия, образ лишнего человека – и не стала. Через год она окончит школу, избавится от обязательной программы по литературе, встретит новых друзей-студентов и начнется новая прекрасная жизнь.
Но через год началась война, Институт радиологии эвакуировали в Самарканд со всеми сотрудниками и их семьями. И хотя Муся страшно не хотела ехать, кричала на маму, что не готова покинуть Ленинград в беде, что нужно вывозить Аську, а она уже взрослая, скоро семнадцать лет, но мама настояла и таким образом спасла ей жизнь. Потому что практически все их ленинградские знакомые и все Мусины одноклассники, оставшиеся в городе, умерли в блокаду. А она только потеряла четыре года, как папа когда-то, четыре прекрасных цветущих года юности и любви.
Они вернулись летом сорок четвертого, слава богу, сотрудникам института не требовался вызов от родственников, как другим эвакуированным. Любимый, самый прекрасный на земле город встретил разломанными тротуарами и серыми, похожими на скелеты остовами погибших домов. Особенно пострадали деревянные постройки, их сожгли умирающие от холода блокадники. Но филармония полностью сохранилась, там даже давали концерты, какое счастье. И дом не пострадал! Два дома на Лахтинской, в начале и рядом с проспектом, оказались полностью разрушенными, а их стоял как вкопанный и подмигивал пыльными окошками любимого чердака. Только библиотека сгорела. Не случайно сгорела, а была сожжена соседями, милой пожилой парой с нижнего этажа. Перед отъездом мама оставила им ключи, чтобы присматривали за порядком и поливали розу. Розу мама любовно растила многие годы в большом глиняном горшке, и каждое лето начинались волнения – расцветет или не расцветет? В год папиной смерти не расцвела. И на следующий год тоже. А перед самой войной налился прекрасный бутон, вот-вот вспыхнет ярким алым цветом. В декабре сорок первого, когда наступили смертельные холода, соседи сожгли в домашней печке собственную мебель и деревянные перила от лестницы и перешли на папину библиотеку. Самое грустное, что бедные старики не тронули письменный стол и даже этажерку, только полки с книгами и старинными акварелями в большой картонной коробке. То ли стол казался им более ценным, то ли книги лучше горели. Говорят, они продержались до весны и умерли уже с наступлением теплых дней, такая вот несправедливость. А в остальном квартира почти не пострадала, даже знаменитая ванна возвышалась в кухне, засыпанная штукатуркой, но совершенно целая, оставалось только повесить новую занавеску. А в углу между диваном и этажеркой мирно ждал осиротевший, но тоже целый цветочный горшок.