Не хочу я в это лезть.
Не хочу.
Все давно забыто, отпущено, безвозвратно ушло, и уже давным-давно новая и совсем уже другая жизнь.
Каждый нырок в память о том времени — и подступает тошнота.
Память не пускает.
Отказывается, блокирует, жмет мозгом на все тормоза и выдает, после долгих усилий, по крупицам клочки воспоминаний.
Да и убила я, конечно, свою память героином серьезно.
Почему-то с героином у меня связаны осень, зима, чуть-чуть лета, причем именно того лета, когда случился кризис 98-го года, очень хорошо помню этот момент, как мы шли с еще одним Колей, большим добрым и толстым сыном обеспеченных родителей, обсуждая разницу в действии героина и метадона, шли от моего дома к обменнику, где нас ждал неприятный сюрприз, лета, когда уже мы хорошо знали, что такое ломка, но все еще не верили, что мы уже героиновые наркоманы.
И нет ни одного воспоминания весны.
Не помню, когда я перестала тусоваться, зато помню, как я ползала, убитая в слюни, на коленях в луже около закрытого клуба «Третий путь», ища линзу, вывалившуюся из глаза из-за постоянного почесывания лица.
Помню это понимание во взгляде при встрече в клубах с таким же маленьким, с точку зрачком, и почесывающимся человеком.
Помню много смертей.
Сначала редких и проскальзывающих незаметно, слухами и удивлением, потом частых и понятных. Кто-то передознулся, кто-то вколол муку или стиральный порошок — чем только не бодяжили — кто-то просто и банально повесился, не выдержав ломок.
Помню разбившихся насмерть друзей, обдолбанных и заснувших за рулем, один из них был моей любовью недолгое время, и смерть его стала новым поводом увеличить дозу и перейти на шприц.
Помню почему-то очень хорошо, как недолгое время жила дома у родителей и каждый вечер раскладывала на компьютере пасьянс, загадывая, что если сойдется — значит удастся размутить еще одну дозу.
Как воровала — помню. Очень страшно было в первый раз, но ломка уже начинала брать свое, и в мозгу стучала мысль, что еще час — и все, пиздец, а денег и вариантов нет. Потом — проще. Никогда — у бабушек, хотя многие говорили, что у бабулек проще всего, заговорить, задобрить и стянуть у них, невнимательных, кошелек, но нет, не могла пересилить себя. Помню, как стыдно было все время перед ними, как пыталась всегда всем подать подаяние, добавить денег в магазине, подложить в сумку и карман, если были какие-то лишние 50-100 рублей, словно оправдываясь сама перед собой и замаливая грехи, надеясь, что за это спишется. Из дома тащила, что могла — да, мам, это была я, прости, да я думаю, ты и так знаешь, что я, да и простила давно.
Помню, как сидели у друга в гостях, только вмазавшись гердосом, как пошли в магазин за продуктами, а друг тем временем выбросился из окна. Помню морг, похороны и наше недоумение — ломок не было у него, герыч нормальный, да еще оставался, жалость к покойнику и скрываемую тщательно (или не очень) жалость, что не взяли оставшийся героин с собой в магазин, зазря пропало почти полграмма.
Фу, бля, животные…
Помню полгода, а может и год, спокойной героиновой жизни с Андрюхой с пятого этажа, когда дома Медленный был всегда, за исключением редких попыток Андрея проучить меня, заставить слезть, ну или просто подснять дозу. Сидели, казалось, все вокруг. Весь район. И не только район, весь город, казалось, торчал.
Есть какой-то переломный момент в героине — очень долго ты сидишь на нем, и все еще тебе кажется, что это ерунда, еще не страшно, ты уже хорошо знаешь, что такое мучительная ломка, но все еще, когда Медленный приходит в твою кровь, ты прощаешь ему ломку и остаешься в уверенности, что ты все еще не наркоман. Да и вообще, слово «наркоман» было веселым для нас. Мы с удовольствием, и даже с какой-то гордостью, себя так называли, словно умаляя его истинное низкое значение, обманывая себя кажущейся легкостью и циничным скепсисом при произнесении этого слова.
Мы не верили в плохое, хотя по уши уже сидели в дерьме. Переломный момент наступает тогда, когда героин уже нужен для того, чтобы чувствовать себя просто более-менее здоровым.
Когда без него уже не можешь жить.
Да какое там жить — существовать. Когда для того, чтобы получить прежнее удовольствие, нужна огромная доза, и уже есть понимание, что скоро это закончится, понимание, что ты уже завязан, связан и опутан, что ты уже утонул — и это лишает тебя даже намека на кайф.
Только безысходка. Жалость к себе, тоска, боль и безысходка.
Этот перелом происходит незаметно.
Раз — и ты понимаешь, что все, ты — героиновый наркоман.
Не страшно, не больно, не неприятно от этого, не новость вовсе.
И ты отпускаешь себя в эту реку смерти окончательно. Дальше уже спасения нет.
Ты его уже просто не видишь.
Ты просто знаешь — спасения нет.
Ты — героиновое дерьмо.
Надеешься, конечно, на лучшее, обманываешь себя, как можешь, но ты уже знаешь — не-а, не вариант. Шансов выбраться нет. Не переломаешься.
Не сможешь.
Слишком слаб.
Слишком сильно привыкание.
Слишком сильная ломка.
Слишком хорошо знаешь, что от этой адской боли можно избавиться в секунду.
Слишком страшно понимать, кто ты, а героин дает возможность об этом забыть.
Забыть, что ты героиновая тварь.
Именно это тебя погружает все дальше и дальше в замкнутый круг наркотического ада.
Как же это страшно, боже мой.
Как же это гнило, мерзко и невыносимо отвратительно страшно.
Наркоманские притоны, всегда с собой шприц (только мой) — вдруг повезет; азербайджанские рынки — верное место, где можно достать героина, и связаны у меня с этими рынками самые гнилые воспоминания, самый кошмар и картинки, от которых выворачивает наизнанку от подступающей тошноты.
Я почему-то очень хорошо запомнила ТОТ запах.
Он так и стоит у меня в носу — запах подгнивающих фруктов, потных тел, грязной одежды, ссанья и героиновой желчной рвоты.
Запах той моей жизни.
Несколько лет, полностью окутанных этой тошнотворной вонью.
Бывало, я спала где попало — на скамейках в скверах, в подъездах домов (чаще всего в тех, где живет дилер), в обшарпанных квартирах людей, казавшихся мне тогда друзьями, где нас, как правило, всегда было очень много, и лица постоянно сменялись, и на кухне кто-то вечно вмазывался героином, и периодически кого-то откачивали от передоза.
Всплывает в памяти очередная истерика мамы, когда я зачем-то, то ли в надежде поесть нормально, то ли чего-нибудь удачно стащить, зашла домой. Ее крик, ругань и затем — четкая и ясная картинка: мы с ней стоим в коридоре, притихшие маленькие брат с сестрой — в комнате, папа нервно ходит по кухне, и спокойный голос мамы, холодно произносящий вымученные, тысячу раз обдуманные, падающие в мое сознание, как камни, жестокие слова: