Сид перестает трясти ее и умолкает. Наверное, тоже выбился из сил.
Яна не может кричать, но из груди рвется булькающий стон. Из-под плотно прикрытых век снова струятся слезы.
Так это не дурной сон? Все было на самом деле? Выходит, прав Сид, а не она?
Ребенка больше нет?!
Еще не окрепшее сознание не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями. Оно снова плывет, Яна будто проваливается в глубокую яму. Каждый вдох вновь дается с трудом.
И вот тут на поверхность всплывает до боли четкая мысль: так и должно быть! Просто сдаться, перестать бороться за воздух в легких – что может быть легче?
Разве она не этого хотела? И разве не лучше ей было там, за чертой? По крайней мере, там были все, кого она любила. Безмятежный, залитый солнцем лагерь на холме. Лагерь, в котором никогда не случается ничего плохого.
Яна расслабилась. В конце концов, это ведь самое простое…
…Они снова сидят на песке у костра, за спиной шумит Озеро. Еще светло, но небо уже отдает розовым с золотом. День повернул к закату, и ветер становится холоднее.
– Странно. Я думала, здесь никогда ничего не меняется.
Яна тянется к чахлому огню, и ладони тут же обдает благодатным теплом.
– Это как посмотреть, – Сид раскуривает сигарету и щурится на косое вечернее солнце. – Все зависит от твоей точки зрения. Схватываешь?
Отвечать не хочется, и Яна только жмет плечом. На коленях посапывает, свернувшись клубком, Ума.
– Хочешь, научу колечки из дыма пускать?
Сид негромко смеется, и Яна чувствует, как теплеет в груди. Все-таки ее escape-план сработал: она наконец дома!
Сид
Сид всегда знал: однажды придет ночь, когда встанут все часы. Ночь придет за ним, настигнет, как ни прячься. И она не закончится никогда. Как и все неотвратимые вещи, эта ночь раньше никогда не пугала Сида. Рано или поздно наступает время платить по счетам. Он знал, что когда-нибудь так будет.
И вот она пришла, вдребезги разбив «завтра» и «все еще будет». Скомкала его жалкую жизнь, как бесполезный, измаранный клочок бумаги. Сопротивляться бесполезно – можно только постараться закончить игру с достоинством.
Он сидел без движения в любимом плетеном кресле, судорожно сжимая скрипучие подлокотники. Сид знал: если разжать пальцы, предательская ватная дрожь покинет их, поднимется выше, угнездится где-то за ребрами.
Пока ему удавалось сохранять спокойствие. Эти жалкие крохи самообладания – последнее, что у него осталось, и Сид будет драться за них до конца.
Мир снаружи растаял без следа: в чернеющем провале окна не было видно ни голых крон деревьев, ни единого отблеска фонаря. Гладкое стекло лишь безразлично отражало разгромленную комнату.
Светлые доски пола, оскверненные лужами засохшей блевотины, испятнанные следами чужих грубых ботинок. Потревоженная постель с бесстыдно обнаженным нутром смятых простыней.
Со стен щербато скалятся полки, книги разбросаны по грязному полу, между ними щетинятся осколки разбитых пластинок. Никто не позаботился задвинуть выпотрошенные ящики комода, и теперь они немо зияют своими бездонными провалами.
Невидяще распахнутые глаза сиреневого оленя, лепестки цветов на его рогах съежились и посерели от ужаса. А хитрый жираф словно впал в спячку, прикинулся колченогой деревяшкой.
Стол, на котором еще недавно громоздилась кипа зловещих бланков: казенно-сероватая бумага изгажена убогими каракулями, небрежные росчерки дегенеративно-простых подписей. Подписи людей, привыкших единым махом решать чужие судьбы. Теперь там остался лишь один листок. В самом низу на нем беспомощно прилепилась его собственная подпись. В отличие от других она не решает ничего, а только безразлично подтверждает: я обречен и сам это знаю.
Сид даже не стал разбирать бисерные строки, под которыми подписался. Какая разница? Листок относился не к настоящему, а к будущему, которого у него больше нет. Ведь эта ночь никогда не кончится.
Но самым поганым было густое оглушающее молчание белых стен. Все простые привычные звуки – шум воды в трубах, тиканье часов, чужое теплое дыхание рядом – исчезли, словно их никогда не было.
Впрочем, изредка слух резали неясные отзвуки за стеной: хриплое покашливание, скрип кровати с продавленной железной сеткой. Все эти годы их сдерживала надежно запертая дверь с пыльной ручкой. Но теперь все изменилось и в то же время вернулось на круги своя.
Сид был почти уверен: он не сходит с ума, ему не мерещится. Скоро эти звуки доберутся до него.
Этой ночью здесь побывало слишком много людей.
Первыми приехали врачи скорой: засаленная синева курток, обнадеживающе позвякивающий чемоданчик. Старшего – седого мужика с ртом, полным стальных зубов, – Сид втащил в комнату за руку, не дав ему и рта раскрыть. Младший – лопоухий очкастый недоросль – стыдливо прокрался следом.
– Что тут у нас?
Успокоительный бас старшего вдохнул в Сида безумную надежду: а вдруг все еще обойдется?
– Девушка… Она…
Что он хотел сказать? Сумел бы выдавить страшные в своей казенности слова: «передозировка», «попытка суицида»? Или попытался бы сочинить на ходу невероятную историю в безнадежной попытке что-то исправить?
Но объяснять ничего не пришлось.
Янка лежала поперек кровати бесполезной тряпичной куклой, и только бисеринки пота на синюшном лбу наводили на мысль, что она живой человек. Тощая костистая грудь поднималась и опускалась почти незаметно для глаз, это были скорее намеки на дыхание. На простынях у ее лица желтели пятна рвоты.
В ногах валялась распахнутая деревянная шкатулка, на постель фантиками от съеденных конфет легкомысленно высыпались неопрятные комки фольги и пустые белесые пакетики.
– Так. Понятно.
Странное дело: скорая ехала двадцать пять минут, растянувшиеся на целую вечность. Сид мог бы успеть прибраться, он мог сделать хоть что-нибудь. Уж он-то, битый жизнью, не имел права растеряться.
Только вот все эти бесконечные минуты он был слишком занят. Даже когда Яна задышала сама, он просто сидел рядом, до хруста стискивая ледяную безвольную ладошку. Почему-то он был уверен: отпустит ладошку – и она тут же перестанет дышать.
Врачи не задержались надолго.
Железнозубый деловито натянул резиновые перчатки и выслушал Янкино эфемерное дыхание, сосчитал пульс и давление. Оттянул не дрогнувшие веки и посветил фонариком в мертво поблескивавшие зрачки. Ничего не поясняя, перегнал содержимое крохотной стеклянной ампулы в шприц и вколол его в вену, синеющую на сгибе мертвой руки-прутика. Под конец с каким-то брезгливым сомнением раздвинул Янины челюсти и сунул под обложенный налетом язык горошину таблетки.
После этих рутинных манипуляций он, казалось, начисто потерял интерес к вверенной ему жизни и переключился на рацию.