Он запихнул книги в кожаный портфель и на экспрессе «Нарита» отправился в центр Токио. На центральном вокзале взял такси и поехал в гостиницу. Как все просто. Проехал полмира, никаких препятствий, никаких проволочек, никаких проблем. Таксист был в белых перчатках и в униформе со светлыми пуговицами, в фуражке. По-английски не говорил, но, когда Гильберт показал ему записку с адресом, понимающе кивнул. Ехали в молчании, Гильберта это устраивало. Сиденья были обтянуты кружевной тканью, вязанной крючком, автомобиль тонул в этих кружевах, как свадебный торт или карета Барби. Никаких пробок, никаких светофоров, вообще никакого движения, ничего снаружи. Когда прибыли, таксист с многочисленными поклонами передал ему багаж. Стеклянная дверь беззвучно отъехала в сторону.
Комната — белый куб — казалась совершенно пустой. Стояла белая кровать с белым одеялом, были еще два белых куба — вроде как мебель. Очень современно, ничего лишнего. Он стоял посреди комнаты и абсолютно не мог понять, зачем сюда попал. Потом улегся в кровать и тут же уснул.
Дневные сны. Чайные страны, самураи. Вечером, перед решающей битвой на мечах, воин одевается в шелковые одежды и отправляется к мастеру чайной церемонии. Шагает по отполированным камням мостовой в чайный домик, что скрывается в крошечном садике в зарослях бамбука, склоняется, чтобы пройти через низенькую дверь, подходит к мастеру едва ли не на коленях. Мастер немногословен, заваривает чай, протягивает чашку гостю, и гость имеет возможность накануне своей весьма вероятной смерти еще раз полюбоваться икебаной, разглядеть свиток с ценнейшей каллиграфией, еще раз может потеряться в пространстве, где блуждают тени деревьев, где царит фантастический покой.
Утром он опоясывается мечом и идет на бой. Он полон мистических сил, его меч способен двигаться будто сам по себе, а воин умеет летать там, где иные с трудом смогли бы подпрыгнуть. Благодаря этим способностям он стяжал славу непобедимого мастера меча, однако противники превосходят числом, а сторонники повержены. Исполненный печали, воспаряет воин над полем брани, видит неестественно скорченные тела, их уже не спасти, воспаряет еще выше и видит вдали мерцающее море. Япония сверху, бесчисленные острова, горы, густо поросшие лесом, бархатная зелень, пронзительная синева моря, еще раз пролетает он над жестокой красотой этой земли, прежде чем, как того требует обычай, как проигравший сражение вспарывает себе живот кинжалом.
Гильберт Сильвестер видел Японские острова сверху, в свете восходящего солнца, и это зрелище на мгновение ошеломило его. Теперь он проснулся в своей голой комнате и сначала ее даже не узнал. Откуда тут два этих куба высотой до колена и зачем они вообще? Обморок в спортзале? Или он неожиданно попал в рекламу ледяных фигур? Или он оказался в неведомых глубинах своего собственного телевизионного ролика? Он подошел к панорамному окну, отодвинул белоснежную занавеску и уставился на стеклянные башни Токио. Как только он сумел попасть в этот город, вот так запросто? Зачем он здесь? Сверкающие на солнце окна слепили ему глаза, так что он заморгал, синие солнечные очки окон этаж за этажом, холодные неприветливые отражения. Что ему здесь надо? Он оказался, вдруг подсказал он сам себе, очень далеко от всего, что было ему хоть как-то близко. Он отправился в неопределенность, прямиком в неведомое, и самое ужасное, что это неведомое совсем не кажется зловещим, только функциональным, немного претенциозным и каким-то стерильным. Он принял душ, надел чистую рубашку и на лифте спустился с 24-го этажа.
Вечерело, воздух был еще теплый, в окнах крупных офисов загорались первые окна. Гильберт бродил по запруженным улицам и покорно дрейфовал по перекресткам с толпами закончивших работать японцев. Ему бы не мешало перекусить, но он чувствовал себя слишком прозрачным, чтобы принять ясное решение, да, он ощущал себя совсем прозрачным, и эта прозрачность не имела ничего общего с легкостью, но выражала его бессилие. Его способность помещаться в пространстве, вытесняя воздух, чтобы занять своим телом его место, казалась на редкость ущербной. Поэтому он с трудом передвигался и чувствовал только, как его шаг за шагом увлекает за собой возбуждение, возрастающее на улицах после закрытия офисов, как будто он по-вампирски потреблял энергию от окружающих, и при этом он сам не знал, куда и зачем ему идти, а потому просто позволял толпе уносить его дальше.
Матильда не писала и не звонила. В гостинице перед лифтом он еще раз проверил телефон. Его отказ участвовать в конгрессе с сожалением приняли к сведению. От Матильды — ни слова. Вероятно, ее устраивал ход событий, который для него самого стал неожиданностью, и она теперь считала себя свободной поступать по собственному плану. Она женщина весьма занятая и порой бывала так завалена работой, что они и не общались вовсе.
Она преподавала музыку и математику в одной гимназии и еще на курсах повышения квалификации для учителей. Считалась светилом педагогики, гением коммуникации и чудом природы, прилично зарабатывала по сравнению с мужем и была исключительно востребована.
Но даже при самой тяжкой загрузке должна же у нее найтись хоть минута черкнуть ему два слова. Сам он будет тверд и звонить не станет. После всего произошедшего первый шаг точно за ней. Очень может быть, что она просто боится: она же провинилась, он имеет право гневаться. Теперь ее задача — вымолить прощение. Одно лишь то, что она не звонит, уже неслыханная дерзость. Он не поддастся, он будет непреклонен и даже не подумает подставлять другую щеку, хватит с него унижений. Жаль, что она не знает о его путешествии. Гильберт Сильвестер один в Токио, на другом конце света, ведь так далеко от дома он никогда еще не бывал. Больше рассказать об этом некому. А Матильду бы тоже зачаровал вид на Японские острова с самолета.
Человеческие массы перетекали из автобусов в метро. Он оказался в переулке с маленькими кафе, в каком-то ущелье между небоскребами, сверкающими под заходящим солнцем. Он зашел в суши-бар, сел к окну у стойки и стал наблюдать за мелькавшими пешеходами. Черные гладкие волосы, гладко выбритые лица, гладкие выученные улыбки. Мимо прошагал молодой человек с окладистой бородой, в широких штанах для айкидо, волосы на макушке завязаны узлом, как у самураев, но издалека было видно, что он европеец.
На тему японских бород ходят легенды. Самая скучная — биологическая: у некоторых азиатских народов отсутствует специальный ген — или что там отвечает за рост бороды, — так что у них на подбородке может вырасти в лучшем случае скудная поросль, которая только весь вид портит, так что лучше ее совсем сбрить. По другой теории, японским мужчинам после определенного возраста запрещено носить бороды, поскольку фирмы требуют от своих сотрудников опрятного вида, и борода тут совсем не к месту. Оттого-то в Японии не найти ни одного работающего мужчины с бородой. Третья теория апеллирует к японской всеобщей одержимости чистотой. Появись ты на улице с бородой, и все сразу поймут, что ты, против всяких правил, забыл сегодня помыться, а это для нации чистюль — ужас!
Ни одна из этих теорий не затрагивала вопроса о моде на бороды и изображениях Бога. До сих пор исследования Гильберта касались европейской традиции, а тут — непочатый край работы! Путешествие обретало новый смысл. Много лет он занимался изображениями Бога у Микеланджело в Сикстинской капелле. Бог, которого несет облако из холеных амуров, Бог, который чрезвычайно непринужденно протягивает руку Адаму и электризующим прикосновением расслабленного пальца вселяет в него жизнь, — этот Бог — он же с бородой. Поскольку Микеланджело, как известно, любил мужчин, культурное влияние Сикстинской капеллы на гомосексуальность изображенной сцены представляло особый интерес для Гильберта. Опровергая шаблонное представление о склонности мужчин-гомосексуалистов к нарциссизму, Микеланджело отождествлял себя не с Богом, а скорее с молодым, мускулистым, хотя и совершенно пассивным Адамом. Этот Адам, представленный по образцу античных статуй атлетов, без всякой растительности на теле, виноват, по теории Гильберта, в современной моде на полностью выбритое тело. Господь же, напротив, как раз преодолел фрейдистское табу на прикосновение и стал эротической силой, совсем другим, великим Иным, и этому никоим образом не противоречит, что художник, в лучших традициях Ренессанса, срисовал этого Бога с себя самого, особенно что касается фасона бороды. Конечно, это была бы плодотворная затея — сравнить эту богоотцовскую бороду в европейской традиции с японской моделью.