«Карл Маркс был типичным интеллигентским лежебокой, публичным мужчиной, живущим за счёт богатенького „друга“. Извольте полюбоваться на эту слюнявую размазню, всю жизнь прятавшуюся за женину юбку от звонких пощёчин настоящих рабочих лидеров. Если бы сей субъект хотя бы несколько лет поработал у станка, пообтёрся в пролетарской среде, то сразу бы забыл свою заумную галиматью, призванную развращать сознательных рабочих. Ублажать языкоблудствующих толстосумов, играя в детские бирюльки рабочей партии, отвлекающей пролетариат от настоящей задачи повышения заработной платы, – задача для политического шута. Господин Маркс десятилетия канканировал перед аплодирующей почтенной публикой, взяв себе свою „науку“ и охорашиваясь в ней, как свинья в помойной луже».
Читатель найдёт в этом издании массу ленинских высказываний подобного сорта. Вначале, в 1890-х годах, это были отдельные срывы и взвизги. В 1900-х годах подобные высказывания стали демагогической системой
1900 год
(№№ отрывков: 68−74)
68
Беру уроки немецкого языка у одного здешнего немца, по 50 коп. за урок. Переводим с русского, немного говорим – не очень-то хорошо идёт дело, и я подумываю уже не бросить ли; – пока, впрочем, посмотрю ещё.
(Письмо матери, 19 апреля)
69
«Как чуть не потухла „Искра“?»
Приехал я сначала в Цюрих, приехал один и не видевшись раньше с Потресовым. В Цюрихе Аксельрод встретил меня с распростертыми объятиями, и я провел два дня в очень задушевной беседе. Беседа была как между давно не видавшимися друзьями: обо всем и о многом прочем, без порядка, совершенно не делового характера. По деловым вопросам Аксельрод вообще мало что mitsprechen kann
[11]; заметно было, что он тянет сторону Плеханова, заметно по тому, как он настаивал на устройстве типографии для журнала в Женеве. Вообще же Аксельрод очень «льстил» (извиняюсь за выражение), говорил, что для них ВСЁ связано с нашим предприятием, что это для них возрождение, что «мы» теперь получим возможность и против крайностей Плеханова спорить – это последнее я особенно заметил, да и вся последующая «гистория» показала, что это особенно замечательные слова были.
Приезжаю в Женеву. Потресов предупреждает, что надо быть очень осторожным с Плехановым, который страшно возбуждён расколом и подозрителен. Беседы с этим последним действительно сразу показали, что он действительно подозрителен, мнителен и rechthaberisch до nec plus ultra
[12]. Я старался соблюдать осторожность, обходя «больные» пункты, но это постоянное держание себя настороже не могло, конечно, не отражаться крайне тяжело на настроении. От времени до времени бывали и маленькие «трения» в виде пылких реплик Плеханова на всякое замечаньице, способное хоть немного охладить или утишить разожжённые (расколом) страсти. Были «трения» и по вопросам тактики журнала: Плеханов проявлял всегда абсолютную нетерпимость, неспособность и нежелание вникать в чужие аргументы и притом неискренность, именно неискренность. Наши заявления, что мы обязаны быть ЕЛИКО ВОЗМОЖНО снисходительны к Струве, ибо МЫ САМИ не без вины в его эволюции: мы сами, и ПЛЕХАНОВ В ТОМ ЧИСЛЕ, не восстали тогда, когда надо было восстать (1895, 1897). Плеханов абсолютно не хотел признать своей, хотя бы малейшей, вины, отделываясь явно негодными аргументами, ОТСТРАНЯЮЩИМИ, а не разъясняющими вопрос. В товарищеской беседе между будущими соредакторами эта… дипломатичность поражала крайне неприятно: зачем обманывать себя, говоря, что в 1895 г. ему, Плеханову, будто бы было «приказано» (??) «не стрелять» (в Струве), а он привык делать, что приказано (похоже на то!). Зачем обманывать себя, уверяя, что в 1897 г. (когда Струве писал в «Новом Слове» о своей цели опровергнуть одно из основных положений марксизма) он, Плеханов, не выступал против, ибо абсолютно не понимает (и никогда не поймет) полемики в одном журнале между сотрудниками. Эта неискренность страшно раздражала тем более, что Плеханов старался в спорах представить дело так, будто мы не хотим беспощадной войны со Струве, будто мы хотим «всё примирить» и проч. Горячие споры шли и о полемике на страницах журнала вообще: Плеханов был против этого и слушать не хотел наших аргументов. К «союзникам» он проявлял ненависть, доходившую до неприличия (заподозривание в шпионстве, обвинение в гешефтмахерстве, в прохвостничестве, заявления, что он бы «расстрелял», не колеблясь, подобных «изменников» и т. п.). Самые отдалённые намеки на то, что и он впал в крайности (напр., мой намек на опубликование частных писем и на неосторожность этого приёма), приводили Плеханова прямо в отчаянное возбуждение и заметное раздражение. <…>
Так шло дело до съезда всей группы «Освобождение труда». Наконец, приехал Аксельрод, и устроился съезд. По вопросу об отношении нашем к Еврейскому союзу (Бунду) Плеханов проявляет феноменальную нетерпимость, объявляя его прямо не социал-демократической организацией, а просто эксплуататорской, эксплуатирующей русских, говоря, что наша цель – вышибить этот Бунд из партии, что евреи – сплошь шовинисты и националисты, что русская партия должна быть русской, а не давать себя «в пленение» «колену гадову» и др. Никакие наши возражения против этих неприличных речей ни к чему не привели и Плеханов остался всецело при своём, говоря, что у нас просто недостаёт знаний еврейства, жизненного опыта в ведении дел с евреями. Никакой резолюции по этому вопросу принято не было. Читали вместе на съезде «заявление»: Плеханов держал себя странно, молчал, никаких изменений не предложил, не восстал против того, что там допускается полемика, вообще точно отстранялся, именно отстранился, не желал участвовать и только вскользь, мимоходом, бросил ядовитое и злое замечание, что он-то бы (они-то бы, т. е. группа «Освобождение труда», в коей он диктатор) уж, конечно, не такое заявление написал. Вскользь брошенное, кстати прибавленное к какой-то фразе иного содержания, это замечание Плеханова меня особенно неприятно поразило: идёт совещание соредакторов, и вот один из соредакторов (которого ДВА раза просили дать свой проект заявления или проект исправления нашего заявления) не предлагает никаких изменений, а только саркастически замечает, что он-то бы уж, конечно, не так писал (не так робко, скромно, оппортунистически – хотел он сказать). Это уже ясно показывало, что нормальных отношений между ним и нами не существует. Далее – обхожу менее важные вопросы съезда – ставится вопрос об отношении к Струве и Туган-Барановскому. Мы стоим за УСЛОВНОЕ приглашение (нас неизбежно толкала на это резкость Плеханова: мы хотели этим показать, что желаем иного отношения. Невероятная резкость Плеханова просто как-то инстинктивно толкает на протест, на защиту его противников. Засулич очень тонко заметила, что Плеханов всегда полемизирует так, что вызывает в читателе сочувствие к своему противнику). Плеханов очень холодно и сухо заявляет о своем полном несогласии и демонстративно молчит в течение всех наших довольно долгих разговоров с Аксельродом и Засулич, которые не прочь и согласиться с нами. Всё утро это проходит под какой-то крайне тяжелой атмосферой: дело безусловно принимало такой вид, что Плеханов ставит ультиматум – или он или приглашать этих «прохвостов». Видя это, мы оба с Потресовым решили уступить и с самого начала вечернего заседания заявили, что «по настоянию Плеханова» отказываемся. Встречено это заявление было молчанием (точно это и само собою подразумевалось, что мы не можем не уступить!). Нас порядочно раздражила эта «атмосфера ультиматумов» (как формулировал позже Потресов) – желание Плеханова властвовать неограниченно проявлялось очевидно. Раньше, когда мы частным образом беседовали о Струве (Плеханов, Потресов, Засулич и я, в лесу, гуляя вечером), Плеханов заявил после горячего спора, кладя мне руку на плечо: «я ведь, господа, не ставлю условий, там обсудим всё это на съезде сообща и решим вместе». Тогда это меня очень тронуло. Но оказалось, что на съезде вышло как раз обратное: на съезде Плеханов отстранился от товарищеского обсуждения, сердито молчал и своим молчанием явно «СТАВИЛ УСЛОВИЕ». Для меня это было резким проявлением неискренности (хотя я сразу и не сформулировал ещё так ясно своих впечатлений), а Потресов прямо заявил: «я ему не забуду этой уступки!». Наступает суббота. Я не помню уже точно, о чём говорили в этот день, но вечером, когда мы шли все вместе, разгорелся новый конфликт. Плеханов говорил, что надо заказать одному лицу (которое ещё не выступало в литературе, но в коем Плеханов хочет видеть философский талант. Я этого лица не знаю; известно оно своим слепым преклонением пред Плехановым
[13]) статью на философскую тему, и вот Плеханов говорит: я ему посоветую начать статью замечанием против Каутского – хорош-де гусь, который уже «критиком» сделался, пропускает в «Neue Zeit» философские статьи «критиков» и не даёт полного простора «марксистам» (сиречь Плеханову). Услышав о проекте такой резкой выходки против Каутского (приглашённого уже в сотрудники журнала), Потресов возмутился и горячо восстал против этого, находя это неуместным. Плеханов надулся и озлобился, я присоединился к Потресову. Аксельрод и Засулич молчали. Через полчасика Плеханов уехал (мы шли его провожать на пароход), причем последнее время он сидел молча, чернее тучи. Когда он ушёл, у нас всех сразу стало как-то легче на душе и пошла беседа «по-хорошему». На другой день, в воскресенье (сегодня 2 сентября, воскресенье. Значит, это было ТОЛЬКО неделю тому назад!!! А мне кажется, что это было с год тому назад! Настолько уже это отошло далеко!), собрание назначено не у нас, на даче, а у Плеханова. Приезжаем мы туда, – Потресов приехал сначала, я после. Плеханов высылает Аксельрода и Засулич сказать Потресову, что он, Плеханов, отказывается от соредакторства, а хочет быть простым сотрудником: Аксельрод ушел, Засулич совсем растерянно, сама не своя, бормочет Потресову: «Жорж недоволен, не хочет»… Вхожу я. Мне отпирает Плеханов и подаёт руку с несколько странной улыбкой, затем уходит. Я вхожу в комнату, где сидят Засулич и Потресов со странными лицами. Ну, что же, господа? – говорю я. Входит Плеханов и зовёт нас в свою комнату. Там он заявляет, что лучше он будет сотрудником, простым сотрудником, ибо иначе будут только трения, что он смотрит на дело, видимо, иначе, чем мы, что он понимает и уважает нашу, партийную, точку зрения, но встать на неё не может. Пусть редакторами будем мы, а он сотрудником. Мы совершенно опешили, выслушав это, прямо-таки опешили и стали отказываться. Тогда Плеханов говорит: ну, если вместе, то как же мы голосовать будем; сколько голосов? – Шесть. – Шесть неудобно. – «Ну, пускай у Плеханова будет 2 голоса, – вступается Засулич, – а то он всегда один будет, – два голоса по вопросам тактики». Мы соглашаемся. Тогда Плеханов берёт в руки бразды правления и начинает в тоне редактора распределять отделы и статьи для журнала, раздавая эти отделы то тому, то другому из присутствующих – тоном, не допускающим возражений. Мы сидим все, как в воду опущенные, безучастно со всем соглашаясь и не будучи ещё в состоянии переварить происшедшее. Мы чувствуем, что оказались в дураках, что наши замечания становятся всё более робкими, что Плеханов «отодвигает» их (не опровергает, а отодвигает) всё легче и всё небрежнее, что «новая система» de facto всецело равняется полнейшему господству Плеханова и что Плеханов, отлично понимая это, не стесняется господствовать вовсю и не очень-то церемонится с нами. Мы сознавали, что одурачены окончательно и разбиты наголову, но ещё не реализовали себе вполне своего положения. Зато, как только мы остались одни, как только мы сошли с парохода и пошли к себе на дачу, – нас обоих сразу прорвало, и мы разразились взбешенными и озлобленнейшими тирадами против Плеханова.