А Мэй упивалась ею.
Дом
Ивлин лежала на боку. Она сжалась в комок на узкой койке, укрылась одеялом по самую шею, но все равно мерзла. С какой стати в камере так холодно, да еще в июле? Она никак не могла унять дрожь. Ее трясло, как в панике. Она сжалась еще сильнее, просунула ладони в подмышки. Стоило ей попытаться сесть, голова заныла и закружилась, и с тех пор она прекратила всякие попытки приподняться. Жажда изводила ее. Через какое время наступает смерть от жажды? Сколько она уже сидит в тюрьме? От стараний подсчитать голова заболела еще сильнее, но Ивлин удалось определить, что она здесь уже несколько дней. Три дня? Четыре, пять? Неужели уже почти неделю? Но ведь этого не может быть, правильно?
Боль в пояснице усиливалась. Особенно при попытке пошевелиться. Она чувствовала себя старухой. Может, от голодовок развивается ревматизм? Почему никто не предупредил ее, каково это?
Она приподнялась на руках. В ушах зазвенело, комната пьяно закачалась, завертелась вокруг нее. Она попыталась встать и вдруг обнаружила, что лежит на полу. Попробовала сесть, убедилась, что не сможет, поэтому осталась на месте. Все было ужасно. Все болело.
Сколько еще это будет продолжаться?
— Вы едете домой, — послышался голос надзирательницы. — Домой. Вы едете домой.
Ивлин медленно открыла глаза. Надзирательница склонилась над кроватью, вглядываясь ей в лицо с таким любопытством, словно желая определить, умерла она уже или опять провалилась в беспамятство. Ивлин страшно боялась, что ее начнут бить по щекам, чтобы привести в чувство. Надзирательница была рослой и широкоплечей, с большими белыми ладонями, и, когда она увидела, что Ивлин пришла в себя, отступила и беззлобно спросила:
— Может, выпьете чего-нибудь?
И подала Ивлин кружку воды. Ивлин приняла ее обеими руками. Они казались неуклюжими, гнулись с трудом и болью, будто забыли, что значит быть руками. В кружку она вцепилась так крепко, как могла. Ей казалось, что если она выронит кружку, то непременно расплачется. Слезы заранее подступили к глазам. Звон в ушах усилился настолько, что она чуть не падала в обморок. А падать в обморок нельзя — теперь, когда у нее в руках холодная вода.
На вкус вода ничем не напоминала обычную земную. Вкус у нее был особым, изысканным и прекрасным, а сама вода — прохладной, восхитительной и, как ни странно, пьянящей, словно вино. Ивлин пила медленно, смакуя каждый глоток. И понимала, что ей больше никогда не доведется пить напиток столь же великолепный, как этот.
Надзирательница дождалась, когда Ивлин напьется, потом протянула ей сложенный листок бумаги. Разум узницы был не в состоянии осмыслить, что это такое; слова расплывались и прыгали перед глазами. Понадобилось прочитать текст на бумаге несколько раз, чтобы уловить в нем смысл. Ее отпускали из тюрьмы по особому разрешению на семь дней. Она провела в Холлоуэе без еды и питья шесть ночей. Через семь дней ей придется вернуться сюда и отбыть оставшиеся восемь дней срока. Она чуть не залилась истерическим хохотом. Ей удалось убедить их отпустить ее — и ради чего? Через семь дней весь этот непотребный фарс повторится. Ей вспомнилась миссис Панкхёрст, периодами по шесть дней отбывшая трехлетний срок заключения, и Ивлин исполнилась новым уважением к ней. Хватит ли ей самой смелости проходить одно и то же испытание вновь и вновь?
Две надзирательницы посадили ее в такси и назвали водителю адрес. Ивлин откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. В машине было холодно, она задрожала. Почему надзирательницы не мерзнут? Может, все дело в голодовке? Или у нее начинается какая-нибудь болезнь? Наверное, так и есть. Еще никогда в жизни она не чувствовала себя настолько слабой и усталой.
Такси свернуло на их улицу и остановилось перед домом. Очень странно было видеть, что дом все еще стоит на прежнем месте и выглядит точно таким же, каким она оставила его. Неужели в прошлый раз она видела его всего семь дней назад?
Одна из надзирательниц осталась в такси вместе с Ивлин, другая подошла к двери и позвонила. После ожидания, которое показалось бесконечным, дверь открыла служанка Айрис, о чем-то поговорила с надзирательницей, заглянула в машину, где Ивлин в своем легком пальто ежилась, как от зимнего мороза, и наконец скрылась в доме. Что это с ней? Потом в дверях появилась миссис Торнтон, пробежала по садовой дорожке к такси и открыла дверцу.
— Ах, Ивлин! — воскликнула она, и Ивлин с изумлением увидела на ее лице слезы. Ее энергичная и благоразумная мама плакала на улице!
Они вошли в прихожую, Хетти глазела на них с лестницы, мать закричала, призывая кого-нибудь на помощь. Ступеньки оказались ужасно крутыми; поднимаясь по ним, Ивлин всхлипывала от боли на каждом шагу, и матери с мисс Перринг пришлось почти на руках нести ее наверх. А там уже ждали и постель в теплой комнате, и огонь в камине, и свет вливался в окна — такой яркий, что резал глаза. Камины в спальнях детей Коллис летом топили только в случае болезни. «Значит, я и вправду больна», — думала Ивлин.
Врач со старомодным черным викторианским саквояжем о чем-то беседовал с мамой, стоя поодаль. «О чем вы там говорите?» — Ивлин казалось, что она кричит, но на самом деле она не издала ни звука. «Со мной все хорошо, — хотелось объяснить ей. — И вовсе я не больна. Просто устала». Но никто ее не слушал.
Мама уговаривала ее выпить чашку молока — до нелепости густого, жирного, как сливки. Ивлин одолела лишь полчашки, а потом закашлялась и заплакала от тошноты и усталости. На ее руки было страшно смотреть, они казались старушечьими или руками трупа — в тюрьме болезненно-бледные, страшно исхудавшие, теперь, когда она снова начала пить, они побагровели. И так болели, что она расплакалась, не смогла сама взять молоко, и маме пришлось подносить чашку к ее губам. Нестерпимо болело все тело.
Врач поставил ей градусник. «Нет у меня жара, — хотела возразить Ивлин. — Я просто обессилела из-за сухой голодовки». Но он продолжал измерять ей температуру. Из-за головной боли Ивлин была не в состоянии спорить. И вдруг вспомнила: «Мне же предстоит вернуться туда!»
— Не увозите меня обратно! — закричала она. — Не увозите! — Она попыталась сесть, комната перед глазами расплылась, чьи-то руки уложили ее в постель, а она все плакала и твердила: — Я не смогу вернуться туда! Не смогу!
Было поздно, стало темно, в животе болело так, как никогда прежде, ее била сильная дрожь — значит, у нее все-таки жар. А при попытке поднять голову комната завертелась, и все было не так и не то.
«Тедди, — подумала она, а потом снова: — Господи, а ведь Тедди был прав. Я сделала с собой что-то ужасное и теперь умираю». В ней взметнулась паника. Ей нельзя умирать! Пока еще нет. Она вовсе не собиралась доводить себя до такого состояния. Наверняка есть какой-то способ сделать все так, как было.
— Прости! — выкрикнула она, но так и не поняла, вслух кричит или про себя. — Тедди, прости меня! Тедди, ты нужен мне! Тедди!
Но она вновь куда-то проваливалась. Мир тускнел перед глазами. Она силилась остаться в сознании, объяснить тем, кто рядом, прекратить происходящее, чем бы оно ни было, не дать ему ошеломить ее, но никак не могла собраться с мыслями и все падала, падала, падала, пока ее не обступила темнота.