Но все равно стыдилась. Это ненормально. Не так, как у других девчонок. Те хихикали, обсуждая мальчишек, но Нелл казалось, что, даже доживи она до ста лет, она не поняла бы их. Все мальчишки, которых знала Нелл, были шумными, безалаберными, драчливыми и жестокими, с вечно содранными коленками и костяшками. Да, им жилось гораздо интереснее, чем девчонкам, но Нелл представить себе не могла, что выйдет замуж за кого-нибудь из них.
А вот девочки… они были прекрасны. С этим соглашались все. И она не понимала, кому может прийти в голову вступить в брак с мальчишкой вместо девочки.
С недавних пор Нелл редко вспоминала о Мейбл Тонг, которая устроилась на работу в паровую прачечную в Попларе и встречалась с ирландцем из доков. Но чем старше становилась Нелл, тем труднее ей было пренебрегать тем фактом, что в ее натуре есть нечто неправильное, перевернутое с ног на голову. Что существуют правила поведения для девчонок, а она словно создана, чтобы нарушать их все разом.
В доме на Кони-лейн для самокопаний было слишком мало места. Здесь и дышать-то тесно, порой думала Нелл. Но она привыкла, что все они живут друг у друга на головах, как привыкли они все. Младшие дети целыми днями пропадали на улице или в школе. Сама Нелл и Билл тоже уходили из дома, когда не работали. Иначе там было просто негде повернуться.
Они сбивались в стайки, как делают подростки повсюду: девчонки поглядывали на мальчишек, а мальчишки смотрели, как девчонки поглядывают на них. Порой играли в крикет, мальчишки рисовались, а девчонки, собираясь кучками, постреливали в мальчишек восхищенными взглядами. Нелл терпеть этого не могла.
«Брачные игры!» — презрительно цедил Берни. Он был умником, их Берни. Правильно он говорил. И впрямь брачные игры, вот только у Нелл с ними не ладилось, как у мартышки Альберта Кумара: воспитанная фокстерьершей отца Альберта, эта мартышка гонялась за палками и по команде перекатывалась с одного бока на другой по-собачьи. Отец Альберта Кумара был ласкаром — матросом-индийцем, приплывшим в Поплар на каком-то судне. Мартышку в подарок Альберту он купил у другого ласкара, а фокстерьерша удочерила ее.
Нелл часто вспоминалось, как эта собачка лаяла в панике, когда ее странный детеныш скакал по комнате со стола на каминную полку, а оттуда — на шкаф и обратно. Когда мальчишки заигрывали с девчонками в Виктория-парке, Нелл чувствовала себя такой же мартышкой — существом из далекой страны, очутившимся среди копоти и дыма доков Ист-Энда и рвущимся в родные джунгли.
Но можно ли тосковать по месту, про которое даже не знаешь, есть оно на свете или нет?
Порой, моясь в общественных купальнях, она украдкой, искоса поглядывала на других девчонок, пока те раздевались, а потом на собственное тело — приземистое, коренастое и неуклюжее. Нелл казалось, что остальные принадлежат к другой породе. Еще в детстве она догадалась, что сама она не из их числа, а когда повзрослела, эти ощущения лишь усилились. «Кто ты?» — спрашивали Нелл незнакомые люди на улицах, а иногда еще хуже: «Что ты такое?» Нелл так и не поняла, что им отвечать.
А что тут странного, если даже она сама не знала ответа на их вопрос?
Знала только, что, кем бы она ни была, ей жилось отчаянно одиноко.
Пока не появилась Мэй.
Не сдавайся
Камера была тесной и пустой. От Ивлин, арестованной вместе с суфражистками, ждали голодовки, потому и поместили ее в больничную камеру. Основным отличием между этой камерой и той, где она провела предыдущую ночь, было, насколько она могла судить, лишь наличие железной кровати вместо дощатых нар. Где-то за стеной плакал младенец.
День тянулся бесконечно. После суда суфражистки несколько часов просидели в маленькой комнате, ожидая, когда оформят бумаги. Если бы их арестовали несколько лет назад, то дали бы тюремную одежду, а теперь, к облегчению Ивлин, им разрешили остаться в своей. Однако вымыться им все же велели. Ивлин весь день мечтала о купании, но, когда ее мечты сбылись, оказалось, что в тюремной ванной комнате холодно, а вода грязноватая. При виде этой воды Ивлин захотелось плакать.
— Нельзя ли хотя бы поменять воду? — спросила она у надзирательницы, в отчаянии забыв о недавней решимости молчать, чтобы не навлечь на себя неприятности.
— Всем заключенным полагается предварительно вымыться, — скучающим тоном отозвалась надзирательница, словно и не слышала вопроса.
Ивлин, смирившись с поражением, начала раздеваться.
Мыться самостоятельно ей не позволили, пришлось терпеть грубую помощь надзирательницы.
Стены новой камеры были не кафельными, а белыми, оштукатуренными, с многочисленными надписями. «Я решилась на это ради моих детей», — трогательно гласила одна из них. «Господи, помилуй наши души», — молила другая. «Не сдавайся!» — требовала третья. Остальные оказались или грубыми, или непристойными.
«Детектив Смит — мужелюб».
«Передай ему от меня, что он п…».
Ивлин не первая заметила сообщение об отличительной особенности детектива Смита. Такое бранное слово она видела впервые, но догадалась, что оно значит. Слишком грязный и гадкий секрет, чтобы делиться им со стеной камеры. Она надеялась, что в Холлоуэе условия будут пристойнее, чем в полицейском участке, но эта камера была загажена так же, как и предыдущая. В ней повсюду Ивлин окружала только низменная, серая, склизкая мерзость. Самой себе она казалась чужой в этом нездоровом, пагубном месте. «Не следовало мне попадать сюда, — возникла у нее отчетливая мысль. — Ни в коем случае не следовало».
Она постучала кулаком в стену камеры.
— Эй! — крикнула она. — Эй! Есть здесь суфражистки?
Никто не ответил. Она постучала в противоположную стену.
— Э-э-эй!
Тишина.
Она здесь одна.
Одиночество почему-то внушало отчаяние. Их хампстедский дом всегда был полон народу: мама, папа, Кристофер на каникулах, Кезия, Хетти, мисс Перринг, а до мисс Перринг — няня Энн. Еще кухарка и Айрис, поденщица для черной работы. Приходили с визитами мамины знакомые, являлись к чаю школьные подруги самой Ивлин и ее сестер. В переднюю или заднюю дверь то и дело кто-нибудь да стучался: цыгане, продающие пучки вереска, викарий, собирающий по подписке деньги на новую крышу для церкви, часовщик — завести часы во всем доме, угольщик, посыльный мясника, посыльный булочника, мальчишка-газетчик. И Тедди. В школе тоже было многолюдно. Как и на улицах Хампстеда. Впервые за свои семнадцать лет Ивлин осталась совсем одна и страшно перепугалась.
— Не сдавайся! — произнесла она вслух. — Не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся. Вот гадство. Ах, Тедди, если бы ты был здесь!
Немного погодя двое тюремщиков явились в камеру и внесли стул и стол, накрытый скатертью. Они вышли и вскоре вернулись с едой, заметно отличающейся качеством от хлеба с маргарином, которыми Ивлин кормили в полицейском участке. Чай. Бифштекс. Фрукты. Желе. Куриный бульон. Большой керамический кувшин с водой. Ивлин вскоре поняла, что эту еду оставят в камере как источник постоянного искушения. И обнаружила, что сопротивляться ему довольно легко: она слишком устала и перенервничала, чтобы есть. Вдобавок ее мучила жажда. С самого утра ей не давали пить. Вода и вправду выглядела очень соблазнительно, и она принялась поочередно брать со стола кувшин, чайник и еще один кувшин, с молоком, и швырять их об пол. После этого ей полегчало.