И последний свой Новый год – 2013-й – Леша встречал не с нами. Герман был в больнице. И Светлана, естественно, рядом.
Я им позвонил поздравить. И Леша был, как всегда, остроумен и разговорчив. Хотя впервые слегка заикался…
Самое тяжелое – понять, что его больше нет. Такой живой человек не должен умирать. Это как-то с ним совсем не вяжется!
…На похоронах Германа было куда меньше чиновников, чем на его 70-летии. Собственно, практически вообще не было. Как не было и Сокурова (неужели из-за возникших разногласий по поводу дальнейшей судьбы «Ленфильма»?!). Кстати, панихида проходила на этом самом «Ленфильме», за сохранение которого Леша боролся все последние годы своей жизни, отрываясь от съемок… У меня на этой тяжкой панихиде обнесло голову, я хотел опереться на стену, а «оперся» на портьеру, за которой была лесенка, и грохнулся, сломал нос…
Предпремьерный показ «Трудно быть богом» с еще не сведенным звуком (частично озвучивала и комментировала Светлана Кармалита) прошел на 20-летии «Новой газеты», совпавшем с Лешиными сороковинами. Зал на 500 мест был переполнен, стояли в проходах. Если бы у выхода из этого зала зрителей забирали и усаживали в воронки, которые так пугающе-обыденны в фильмах Германа, в Москве и Питере практически не осталось бы интеллигентской элиты. Той самой, от которой, по Норштейну, должны расходиться правильные круги по всей стране.
А фильм этот с уникальной плотностью каждого кадра будут многие десятилетия пересматривать и изучать. Не только те, кто имеет хоть какое-то отношение к кино, но и «профессиональные зрители» во всем мире. Пока таковые окончательно не вымрут. Но будем верить, что одно мрачное предсказание Германа все же не сбудется – то, которое о деградации человечества.
…Когда уходит дорогой тебе человек, всегда с болью понимаешь, как многого ему не сказал и уже никогда не скажешь. Я вот, например, не успел даже прочитать стишок, написанный еще при жизни Леши и посвященный ему. Прочитал только на его поминках, несмотря на разбитую на «Ленфильме» морду лица:
Звезда упала и осталась
на том же месте, где была.
И вот уже подходит старость,
хоть даже юность не прошла.
И вот еще звезда другая
из щедрого созвездья Лев
летит по небу, догорая
и никогда не догорев.
И еще одно я забыл сказать Герману. О его близости со Слуцким. И по потрясающему сплаву документальности и художественности. И по жесткому служению правде. И по брейгелевской эстетике.
Дядька Слуцкий и белый негр
В «Комсомольской правде» прежних времен, в «Алом парусе», кроме всего прочего публиковались стихи. Письма с рифмованными опытами начинающих приходили сюда мешками. Тогдашний капитан «Алого паруса» Юрий Щекочихин рассказывал, что Борис Абрамович Слуцкий ходил к ним в комнатку на знаменитом шестом этаже, как на работу – интересовался, что пишут «маленькие» (еще про «маленьких» регулярно спрашивал Вознесенский).
Когда шестнадцатилетним выразил желание послать свои стихи в «Алый парус» (а послала их моя будущая первая жена), я, конечно, этого не знал. И очень удивился бы, если б узнал, что мои стихи заинтересовали поэта фронтового поколения, автора знаменитых «Лошадей в океане», «Физиков и лириков». Именно на таком обывательском уровне я знал тогда поэзию Слуцкого. Это позже, года через три Александр Петрович Межиров дал мне почитать «тамиздатскую» антологию современной русской поэзии, изданную в Мюнхене. Там под именем Аноним было опубликовано огромное количество стихотворений Слуцкого, не прошедших советскую цензуру. Лучших его стихотворений.
А тогда, приехав из своего родного Ижевска в Москву, я удивился, что Юра отправляет меня именно к Слуцкому, в литературную студию, которую тот вел. (Надо сказать, что студия эта существовала при МГК ВЛКСМ на общественных началах и посещали ее многие известные сейчас литераторы.)
…Скалообразно возвышавшийся над столом Борис Абрамович спросил участников литстудии, прочитали ли они за последнее время что-то интересное. Казалось, все занятие пройдет в подробных ответах на этот вопрос, но вдруг Слуцкий, прервав устное рецензирование, сказал: «Кто тут Хлебников? Выходите!»
Я почувствовал тошноту под коленками, но как-то все-таки сумел выйти. «Читайте! Только громко и членораздельно», – услышал я приказ майора Слуцкого, который в поэзии (это-то я уже тогда понимал) тянул на генерала.
Я начал. «Еще!» Я не понимал, что значит это «еще» – то ли Слуцкий хочет убедиться, что я полная бездарность, то ли оставляет мне последний шанс. «Еще».
Наконец я отчитался, но оказалось, что мой отчет еще не кончен: Слуцкий стал задавать вопросы – и о родителях, и о цели приезда в Москву, и о родстве или «однофамильстве» с Велимиром Хлебниковым… Я отвечал так подробно, как хотел бы иметь возможность отвечать на Страшном суде. Но вот допрос окончился, и Борис Абрамович обратился к своему семинару – чтобы высказывали мнения об услышанном. На счастье, семинар одобрил мое существование в качестве стихотворца. Сам Слуцкий, выслушав всех, не сказал ни слова и предложил задавать ему вопросы – «только связанные с литературой».
Когда все завершилось, Борис Абрамович спросил, как мне понравилось занятие, и велел звонить по его домашнему телефону со странным дополнительным номером. А на следующее утро от ребят из «Комсомолки» я узнал, что Слуцкий продиктовал им вступительную статью к моим стихам. Боюсь, что долгое время потом никто не говорил о них ничего более существенного (только позднее – Рассадин)…
А потом я стал получать от Слуцкого приказы: прочитать то-то, отправить стихи туда-то. Оказывается, он ходил по журналам и «пропагандировал» меня, в сущности, нахального мальчишку из провинциального города.
Такая армейская детерминированность в литературе мне столь понравилась, что со звонками Борису Абрамовичу я начал явно перебирать. Однажды почувствовал некоторую отрывистость в его ответах и только спустя время узнал, что в те месяцы у него умирала горячо любимая жена Таня, которую он всеми силами пытался спасти.
До сих пор стыдно за те неуместные звонки.
А последний мой телефонный разговор со Слуцким был предельно лаконичен. Я знал, что он болеет и живет в Туле у брата, инженера-оружейника, но все-таки решил поздравить его с днем рождения. Слуцкий поблагодарил и, извинившись, сказал, что болен и ни с кем не общается.
Так закончилось и мое общение с одним из самых замечательных людей из тех, с кем посчастливилось встретиться, и, быть может, самым крупным поэтом, с которым меня свела благосклонная судьба.
Для молодых поэтов он был настоящим дядькой – в том понимании этого слова, которое существовало в девятнадцатом веке. Наверно и поэтому Давид Самойлов говорил мне, что я не его ученик, а ученик Слуцкого. Впрочем, говорил и о моей к нему эстетической близости.