…А сейчас, после работы, снова – на электричку. Мимо Очакова, где Юрка долго жил. В Переделкино, где он похоронен…
У тебя в ногах – Холод
[1],
а под головой – речка,
травку над тобой полют,
Богу за тебя – свечка.
И благодарю Бога,
и кляну Его грешно:
как же Он дает много! –
отбирает поспешно.
Собеседники
Тогда с Киевского вокзала я ехал до Очакова, до Щекоча, то есть домой. Возвращался из Болгарии, где прожил почти три месяца.
Тоскливый московский ноябрь, но на сердце радость. Это было еще то время, когда, подъезжая к Москве, я испытывал радостное волнение.
Поздний вечер. Электричка полупустая. На «плацкартной», гнутой скамейке передо мной сидит мужичок – дед Мазай без зайцев, одно ухо меховой ушанки вверх, другое вниз. В руках у него вязанье, от которого он отрывается и пристально смотрит на меня. Потом спрашивает: «А кто у нас лучший скульптор?» От неожиданности я что-то мямлю, неуверенно называю Коненкова, Шадра… «Не-е-т, – перебивает он меня, – конечно, Антокольский!» Спорить у меня нет никакого желания. Мужичок не отступает: «А кто у нас лучшая певица? Скажете – Пугачева? Она, конечно, ничего, но куда ей до Руслановой!»
Мне этот разговор начинает нравиться – в последние две недели в Болгарии самым популярным словом было «чушки» (такой сорт перца, который вся страна дружно собирает, варит, жарит и маринует осенью). Буквально везде – в транспорте, на улицах, в домах их элиты – обсуждались эти чушки и никаких тебе духовных интересов. А тут – первый же случайный попутчик-соотечественник, и – пожалуйста…
Мужичок сам себя перебил: «Вот, наверно, думаете: мужик, а вяжет, как-то не к лицу, а я пока до Апрелевки доеду дочке полкофточки свяжу, чего стесняться…» Когда я пошел к выходу, он проводил меня до тамбура и все говорил, говорил… Открылись двери, я попрощался. Последнее, что услышал: «Да, конечно, я болтун, а что, так промолчишь, простесняешься, а жизнь-то проходит…» На этих его словах двери захлопнулись и прижали одно ухо его шапки. Электричка тронулась, а я остался на перроне и, пока было видно, смотрел на это удаляющееся в ночь прижатое меховое ухо…
А самого немногословного собеседника я тоже встретил в электричке, на этой же дороге, но много лет спустя и уже по пути в Переделкино.
Вагон был набит битком и даже тамбур, где я обосновался. Меня буквально прижало к хлипкому прокуренному субъекту. «Болят мои раны!» – вдруг сказал он. Я решил, что слишком на него надавил и извинился. Он отрицательно покачал головой и кивнул в окно на гостиницу «Украина», мимо которой мы как раз проезжали.
Я сообразил, что он, наверно, глубоко переживает отделение Украины от России, и уважительно на него посмотрел. Но он снова помотал головой: «Работал, болят мои раны, сократили». Через какое-то время добавил: «Жена, дочь, болят мои раны!»
Я понял, что у него семья, надо кормить, а тут сократили, и поинтересовался, устроился ли он на другую работу. «Болят мои раны!» – ответил он мне, и я испытал искреннее сочувствие к этому откровенному и яркому собеседнику.
…Кто были моими собеседниками – помимо случайных попутчиков? Многие замечательные люди.
Из уже ушедших, знаменитых и просто известных собеседников – Арсений Тарковский, Семен Липкин, Александр Борщаговский, Марк Соболь, Давид Самойлов, Юрий Левитанский, Александр Межиров, Юрий Давыдов, Булат Окуджава, Вячеслав Вс. Иванов, Ролан Быков, Валентин Берестов, Юрий Карякин, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Бенедикт Сарнов, Станислав Рассадин, Арсений Рогинский, Михаил Козаков, Александр Аронов, Алексей Герман… Это только из людей известных и ушедших, и тех, с кем мы говорили действительно о существенном и, что называется, наболевшем. В основном это – поэты. Что и понятно – цеховые интересы.
Но даже им, будучи близко знаком, я не сказал ничего существенно важного. Ничего, что бы могло поддержать их в какие-то тяжелые моменты жизни. Потому об этом говорю, что все они – старше меня.
Но мы же можем быть в нашем неизбежном пути к полному и окончательному одиночеству хоть каким-то подспорьем друг другу! Нет, не получается… Может быть, и не надо? По-буддистски освободиться от всех привязанностей? Но я не хочу. Меня греют воспоминания об ушедших. А из тех, кто жив, пусть знают: есть на свете некий Добчинский, который не просто пока где-то есть (о, трагичнейшая фигура русской литературы!), но и почему-то их любит.
Герман: Трудно быть с Богом?
…Какой жизнью мы живем?! Все жрут друг друга, все боятся… Все друг в друга стреляют, все друг друга сажают. Какой на хрен гуманизм! Я пересмотрел свои отношения с Богом…
А. Ю. Герман
Автор самых, мягко говоря, невеселых фильмов нашего кинематографа был в общении человеком веселым, человеком-праздником. Шутил, травил байки, любил и рассказывал хорошие анекдоты. И все же связь между его фильмами и байками есть. Те и другие выявляют (пусть и с разной глубиной вхождения) природу человека и времени. Словно Алексей Герман был послан в этот мир как разведчик Бога. Ну увидел Тот в День Творения, что это (сделанное Им) хорошо, но с тех пор вон еще сколько дней прошло, надо бы проверить, действительно ли все так же хорошо…
Герман посылал скорее разочаровывающие донесения. Но при этом, в отличие от классических разведчиков, он очень хотел, чтобы с результатами его наблюдений ознакомились и сами их объекты. Однако, увы, его фильмы не для массового зрителя, хотя режиссер никогда не стремился заниматься «параллельным кино». Не раз об этом говорил. Например, в одном из интервью: «Пока мы не будем делать кино, которое интересно тете Мане, дяде Васе и дяде Изе, никакого нашего кино не будет. А когда меня упрекают, что я и сам не снимал зрительское кино, я говорю: “Я ошибался. Я делал элитарное кино от неумения. Никогда я не ставил цели делать кино для узкого круга”. Мы можем упрекать американцев, китайцев, кого угодно. Но кино должно быть кому-то интересно».
И все же глубина и «художественность» обратно пропорциональны этой самой массовости.
Вот что говорит классик анимации Юрий Норштейн:
«Нужно осознать, насколько обществу необходимо его кино. Хотя бы малой части общества, потому что с малого начинают расходиться круги на всю огромную аудиторию. Мы вообще не знаем, где, в какой момент нас искусство подхватывает. Когда и как на нас действует. И по каким “территориям” разлились реки его кинематографа, никто не может точно сказать.
Но даже если в нас попадет небольшая часть сердечности, чувственности кино Германа, этого уже достаточно для того, чтобы мы могли понимать, где правда, где истина…