Но прабабушка, которая появилась и исчезла, жила на другой улице, в районе под названием Культбаза, что переводилось как «Культурная база», а вовсе не база культа личности, хотя из всей мировой культуры там были только дощатый летний кинотеатр да один крашено-кирпичный продуктовый магазин, пахший селедкой и лакированными резиновыми сапогами.
Зато там, на Культбазе, можно было почувствовать себя индейцем, поскольку по улицам свободно гуляли куры, а из ивы, растущей вдоль берега (прямо за домами) речки Карлудки (в народе – Говенки), легко было сделать лук. Там, на высоком берегу этой речки, хорошо было сидеть в траве, думать и сочинять стихи:
Над рекой игривой,
Головы склоня,
Тихо плачут ивы
Каплями дождя…
Склоня – дождя, конечно, плохая рифма, но ведь и у Фета в одном из лучших четверостиший русской поэзии рифмуются «огня – уходя», и ничего, значит, дело не в рифме.
…Потом, вслед за прабабушкой, в моем способе существования появилось и исчезло много людей – некоторых из них знает весь мир, некоторых – вся страна, кого-то – продвинутые читатели и зрители, кого-то – только родственники и друзья.
А живших на Культбазе деда с бабушкой со стороны отца Парня, а также сестру отца тетю Галю с семейством, которых человечество не знает, мы все, обитавшие на улице Коммунаров (которых тоже человечество не знает), так и называли для простоты и краткости – культбазовскими.
Моя культбазовская бабушка Екатерина Ивановна была староверкой – дородной, громкоголосой, серьезной и неграмотной. Зато умела делать любую работу и стряпать без дрожжей.
Были у нее две сестры – Аграфена и Секлетинья. Когда они собирались вместе, садились рядком на диван – все в платках, грудастые, белые лицом – и начинали разговаривать, я понимал процентов двадцать слов – не больше. Общий смысл разговора от меня тоже нередко ускользал, но фонетика завораживала!
Воспоминания о языке
Катерина, Секлетинья, Аграфена –
мать отца и рядом младшие сестрицы –
восседали и на староверской фене
пели, как мифологические птицы.
Мне б записывать, а я со ртом открытым –
так, что сами угощенья залетали, –
слушал их под сенью кукол и открыток –
тех, которые в окошке отцветали.
Устрашаясь стрекотанья Секлетиньи,
Аграфеновой гофрированной ткани,
я жевал и дожидался епитимьи:
Катерининых суровых толкований.
Секлетинью она ставила на место,
обрывала Аграфену грозным басом…
Чтобы в доме без дрожжей всходило тесто,
квас малиновый сменялся желтым квасом,
чтоб в углах не заводилось обстоятельств
места, времени и нового устоя.
…Изо всех словечек, вывертов, ругательств
не запомнил наизусть ни одного я.
(Только это – только «озеро пустое».)
Но остались моей греческой латынью
Катерина, Аграфена, Секлетинья.
Еще в девках культбазовская бабушка Катерина была сильна физически и работяща. И вот эти-то ее качества могли перевернуть историю России. Да-да…
В молодости она жила в деревне недалеко от Владимирского тракта, по которому отправляли в Сибирь ссыльных, – в традиционном староверском доме. Поскольку дом был староверский, он стоял на краю деревни. И именно в окно этого дома однажды постучал бородатый невысокий человек – по всему беглый каторжник. Староверы всегда были настроены враждебно по отношению к любой власти и беглых принимали. Приняли и его. Прежде чем пойти дальше на запад, он несколько дней прожил в доме моих староверских предков и помогал моей тогда четырнадцатилетней бабушке колоть дрова.
Физически сильная Катерина вполне могла однажды опустить колун не на чурку, а на его голову, и тогда не было бы в мировой истории никакого Сталина, а разве что где-то петитом мелькнул бы малозначительный большевик-экс Джугашвили, сгинувший до Октябрьского переворота.
Но повести себя так у бабушки еще не было оснований – она же не знала, что из-за этого рябого грузина раскулачат за две коровы и сошлют ее отца (хозяина дома, принявшего беглого), а ее старшую дочь Евдокию после войны и Дахау отправят в колымские лагеря. И что лично была знакома со Сталиным, культбазовская бабушка узнает только перед самой войной, когда в доме появится первая книга на русском, а не на церковно-славянском, – букварь моего будущего отца Парня с многочисленными портретами Сталина, в том числе и молодого, бородатого, времен арестов и побегов.
Впрочем, Сталина бабушка не ругала, она вообще была сдержанна на язык, единственным и главным ее ругательством было вот это, не на шутку пугавшее меня в детстве «озеро пустое».
Сталина нес по всем кочкам ее муж, мой дед Валерьян Егорович, почему-то чаще всего именовавший вождя всех времен и народов говноусым.
Дед Валерьян тоже изначально был старовером, но с войны, которую прошел от и до минометчиком на Севере, даже в Заполярье, и получил осколочное ранение в голову, вернулся убежденным евангелистом. Объяснял смену конфессии так: они (староверы) читают свои книги и не понимают про что, и до конца дней потешался над походами бабушки в молельный дом. Сам же, кроме Евангелия, любил читать Некрасова, знал почти всего наизусть и часто к месту вворачивал цитаты из Николая Алексеевича. А когда некрасовских цитат не хватало, вспоминал что-нибудь народное или, подозреваю, свое, например:
Как во городе да во Саратове
Проявился там детина –
Он незнамый человек.
Он по городу похаживает:
Синя шапка набекрене,
Пистолеты на ремене
И шашка до земли…
«Во!» – неизменно добавлял дед и поднимал вверх большой палец. Был он худ, невысок ростом, закручивал усы вверх, носил сапоги и гимнастерку. А сколько занятий сменил за жизнь! Был механизатором, потом его избрали председателем колхоза – поработал, огляделся, сказал «Дерьма-то!», плюнул и уехал в Ленинград на стройку, несколько лет присылал оттуда посылки своей полуброшенной многочисленной семье. Но и в Питере перед ним в какой-то момент настойчиво замаячили перспективы карьерного роста – дед Валерьян сказал «Дерьма-то!», плюнул и вернулся в родные предуральские леса, стал зарабатывать на жизнь охотой.