Но ведь Солженицын в СССР печатался и его некогда публиковавшийся, а после высылки писателя изъятый из оборота «Матренин двор», например, очень подходил для наших «Запасников русской прозы ХХ века». Советскую цензуру этот рассказ уже проходил – как же его можно запретить во времена демократизации? Словом, я позвонил в Вермонт спросить разрешения самого Солженицына на публикацию. Александр Исаевич к трубке не подошел. Тогда я рассказал суть просьбы Наталье Дмитриевне (так я думаю – голос был женский) и оставил все свои координаты, с тем чтобы он сам или кто-то из его доверенных лиц дал знать, если есть возражения против публикации. Когда прошло какое-то приличное время и возражений не последовало, я понес «Матренин двор» на подпись Коротичу.
«Зачем нам это надо?! – плаксивым голосом запричитал Виталий Алексеевич. – Вот Солженицын вернется в Россию на белом коне, и мы же с вами на конюшне должны будем ему сапоги чистить». Я не сдавался. «Ну хорошо», – недовольно кивнул Коротич и оставил рассказ у себя. А через некоторое время он сказал, что Солженицына сняла цензура. До сих пор не знаю, так ли это, – может быть, цензор был внутренним?
Тем не менее условия игры предполагали, что «Матренин двор» следует считать снятым цензурой. И тут совершенно неожиданно выходит постановление ЦК, подписанное Горбачевым, суть которого, если коротко, сводится к тому, что можно републиковать все, в разное время печатавшееся в СССР. С этой дорогой сердцу бумагой в руках мы пришли в кабинет Коротича целой толпой – не только сотрудники отдела литературы, но и ответсек «Огонька» Владимир Глотов и другие журналисты.
Одним словом, «Матренин двор» вышел в «Огоньке», а следом и «Архипелаг ГУЛАГ» в «Новом мире». С имени Солженицына был снят запрет, и не публиковать его главное антисталинское произведение значило противоречить всей политике Горбачева.
А сам Александр Исаевич в письме выразил недовольство публикацией – думаю, из-за нескольких критических слов, содержавшихся в предисловии Сарнова. И своего недовольства он не забыл и спустя много лет. Во всяком случае, когда меня с Солженицыным познакомили на вручении Инне Львовне Лиснянской премии его имени, он вспомнил историю с «Матрениным двором» в «Огоньке» и долго со мной разговаривать не стал.
Зато и родной мой отец, и Самойлыч мою деятельность по части расширения гласности категорически одобряли (Самойлыч, кстати, считал, что Россия, для того чтобы двигаться в правильном направлении, должна взять идеи как Сахарова, так и Солженицына). А Рассадина мы в «Огоньке» с удовольствием печатали – его блестяще написанные статьи «с высоким уровнем нравственных претензий» (как он сам однажды отозвался о тексте другого автора). Шли они как раз по моему ведомству. Но то, что он будет «третьим», я тогда еще не знал.
А как в «Огоньке» обстояло дело с «дядьками»?
На редколлегии приходил знаменитый артист с лицом родного человека – Юрий Никулин. Он внимательно и всегда молча выслушивал то, что там говорилось, а в конце обязательно рассказывал анекдот, ассоциативно связанный с тем, о чем шла речь. Мы и начали печатать «Анекдоты от Никулина». Шли они по моему отделу. Поэтому после редколлегий Никулин заходил в мой кабинет, бегло смотрел верстку и доставал какой-нибудь достойный напиток. И тут уж рассказывал совсем другие анекдоты и травил байки.
Однажды буквально целый рабочий день у меня просидел похожий на шахматиста Таля и такой же искрометный Натан Эйдельман – ждал верстку своей статьи. Уходя, он сочувственно посмотрел в глаза и сказал, что не понимает, как возможно так работать. И действительно, это тогда была передовая. Наш отдел делал до двадцати полос в номер: это были отнюдь не только литературные публикации и правда о сталинских репрессиях, но и писательская публицистика, и издевательская полемика с антисемитскими и русопятскими изданиями, и борьба с зародившимся русским фашизмом.
На моем столе лежали рукописи и верстки, которые надо было срочно прочитать. Беспрерывно шли посетители: авторы и «чайники» (например, от Сергея Острового, написавшего, по его словам, «сто стихотворений о любви и закрывшего тему», я просто бегал по этажам). Постоянно заходили с камерами вежливые японцы. А два телефона на столе звонили то враз, то попеременно: по одному звонил только Коротич, по другому кто угодно, в том числе члены националистического общества «Память» с угрозами (даже знали, сволочи, что у меня растет маленький сын).
Однажды пришел совершенно счастливый Искандер – я его больше таким никогда не видел. Он принес дарить свою удивительную эпопею – наконец без купюр изданного в России «Сандро из Чегема». Главы этого главного романа Фазиля мы тоже публиковали.
Часто забегал Вознесенский – именно забегал: всегда в легком нашейном платке и улыбающийся. Он, кстати, написал первую в СССР после десятилетий молчания статью о Ходасевиче. Она вышла в «Огоньке» и называлась «Небесный муравей». Поэтому неудивительно, что именно Андрей Андреевич привел к нам Нину Берберову, а вместе с ней, кажется, весь Серебряный век и первую волну эмиграции. Жалко, что Берберова говорила больше о себе, чем о Ходасевиче.
Появлялись у нас и другие «эмигранты», впервые приехавшие в СССР после долгого отсутствия: Владимир Войнович, Андрей Синявский с Марьей Васильевной, Лев Копелев, тот самый Саша Соколов, с которого начались наши общения с цензурой, Василий Аксенов (который потом очень переживал наш уход из журнала) …
Самым близким и заинтересованным «дядькой» был Евтушенко. Он публиковал в «Огоньке» свою антологию русской поэзии ХХ века и приходил часто. И спорил я с ним нередко – по составу некоторых публикаций. Так, помню, удивился тому, что Евгений Александрович выбрал из Георгия Иванова, и составил подборку из совершенно других стихов этого большого поэта. Евтушенко ее принял.
А однажды Евгений Александрович спросил, почему у меня такой усталый вид. «Потому что устал», – резковато ответил я, и Евтушенко предложил поехать отдохнуть на его дачу в Гульрипше. И мы с моей второй женой Анной оказались на его знаменитой даче с белыми шарами у входа, на которых было написано «Станция Зима», под опекой его друга и порученца Джумбера Беташвили, занимавшего какой-то высокий хозяйственный пост в абхазском правительстве.
Это был чудесный отдых. Дачу от пляжа отделяла только узкая дорога и кустарник, в котором валялись черные свиньи, а грузинские и абхазские застолья сменяли друг друга. Потом, во время грузино-абхазской войны, дача Евтушенко была стерта с лица земли, а Джумбера Беташвили, говорят, расстреляли в подвале собственного дома в Сухуми.
Так вот Евтушенко был «дядькой», а Коротич? Коротич – нет.
Он был очень хорошим редактором. Всю толстую пачку рукописей, которую я отдавал ему вечером, возвращал утром следующего дня полностью прочитанной и умело почерканной. Если материал заворачивал, тот действительно был или недостаточно сильным, или, на его взгляд, преждевременным (как мы в таких случаях иногда поступали, я уже писал). Еще он умел так отказывать авторам, что они уходили почти счастливыми. И наверно, главное в те годы для хорошего редактора: он умел разговаривать с начальниками на их языке. Так, что начальники чувствовали: он совершенно разделяет их позицию, но по натуре человек более мягкий и снисходительный (потому и сам не начальство, и никакой угрозы, что будет претендовать). Поэтому и оправдывает зарвавшихся: мол, молодые, глупые, горячие, будем воспитывать.