Передо мной в позе строящейся виселицы склонилась одна из берез. Верхушка подломилась, но не до конца, легла проволочными ветвями на землю. Полосы луба вздернулись к небу рваными краями. Ветки были сплошь в полураскрывшихся почках. Несостоявшиеся листья как будто шептали: у нас не вышло, природа, прости нас.
– Хватит, – раздалось за спиной. – Время истекло.
Жесткие руки подхватили меня под мышки и повлекли к дороге.
В машине, уже сквозь повязку, я все еще продолжал видеть лес, я видел его и сквозь веки, в камере, наяву и во сне. Я просыпался от нежности шума и думал о траве, я сходил с ума по зеленой листве. Тоска вскрылась, как река. Да, они знали, как обращаться с заключенным, которого решили сохранить – я мог только догадываться зачем. Против всей моей решимости не дышать и не двигаться встали фантастически плотные полчаса, полные звуков, запахов, цвета и абсурдной надежды, поднимающейся с колен, как примятая, но упрямо упругая трава. И это было нестерпимо.
2. Кирпичные разговоры
– Он говорит во сне.
– Ты понимаешь, что?
– Могу разобрать отдельные слова. Наш уровень русского падает: этот заключенный не дает возможности практиковаться днем.
– Да. Но сонные люди вообще слабо артикулируют, ты не замечал? Я слышу только абсурдные наборы звуков.
– Так могут выглядеть любые слова для носителя другого языка, независимо от онтологического статуса говорящего.
– Чувствуется, что в нашей конурке сидели не только лингвисты, но и философы.
– Не смешно. Тебе их жаль.
– Ну да. Но не будем посвящать им все наши кирпичные разговоры.
– Ты же знаешь, куда исчезают наши постояльцы.
– Ладно, хватит.
– И ты сказал «конурке» – что, завидуешь работающим в других условиях? Ты хотел быть в нормальном жилом доме? Или каком-то пафосном учреждении?
– Что ты, в учреждениях мрамор. Нет, не завидую. Здесь у нас четкая рамка для эксперимента, заданная обстоятельствами. Изучаем человеческих особей, выхваченных из их привычной среды. И они сменяются достаточно часто. Как это ни грустно для них, но в нашем статическом положении это прекрасные условия для научной работы.
– Да уж. Но ты взгляни на это с точки зрения жертв. Наша башня совсем не из слоновой кости, и писателям здесь делать нечего.
– А откуда ты знаешь, что он писатель?
– Следи за ним, когда подходит к окну. Прочесть бы его внутренний текст.
– Я только понял, что он к кому-то обращается.
– А то ты не знаешь, к кому. У людей это называется «молитва».
– Мольба?
– Нет, мольба отчаянней и прагматичней. Но корень один.
– Да, корень у всего один.
– Корень слова. Разве ты не помнишь того ученика Гаспарова, который проговаривал наброски труда о морфемах?
– А, точно. А все-таки что этот, как ты говоришь, писатель, говорил в эту ночь?
– Вот что я разобрал. Короткое, кашляющее «Дарт» – возможно, это топоним, но моих знаний географии недостаточно, чтобы это уточнить. Еще «рынок», «мусор», «курить» – вот такое довольно отчетливо.
– Он к тебе прикоснулся. Ты вошел с ним в контакт. А я никак не могу.
– Это было мимолетно. Он у нас новичок. Подожди еще.
– А бывает, что у него голос как будто не его, совсем другой, такой тревожночаячий. Как будто зовет кого-то: «Инга! Инга!» Ты знаешь, кто это?
– Ребята, нельзя ли потише?
– Простите.
Пауза.
– Выдвинись немного. Я буду очень тихо. Потом все поймем. Надо просто ждать. Самая лучшая стратегия. Так поступают камни. Честно говоря, мне казалось, что не «инга», а «книга».
– Ага. Буду едва слышно. Так? Ночью он наиболее уязвим. Днем он все контролирует: жесты, рот.
– И правильно делает.
– Ты заразился гуманизмом от них. Это мешает работе.
– Может быть, ты прав. Со мной что-то происходит. Я действительно начинаю понимать его. Вчера мне показалось, что он сказал: «Может быть, единственное, что на самом деле существует, – это свет». И это не разжимая рта!
– Ты только что это сам придумал.
– Нет!
– Тише.
– А что, если кирпичи смыслопроводны?
– Что и требовалось доказать. Ты, но не я.
– Просто думай, как прах. Ведь мы он и есть.
– Веселенькое дело! Есть разница: простой или обожженный.
– Это твой снобизм в тебе говорит.
– Не боги кирпичи обжигают.
– Ты даже шутишь, как люди.
– Подожди. Там какой-то звук.
– Просыпается. Тсс! Стоим, как ни в чем не бывало.
– Стоим.
(Из угла еле слышно доносится: «Дарт! Дарт!»)
Человекорка
1. Корка хлеба
Я лежу в кармане грубой куртки, пахнущей болью, дымом, забвением.
– Знаешь, почему мы решили тебя сохранить? – Тот, кто меня не съел, стоит сейчас неподвижно, что позволяет мне сквозь крошечное оконце дырки смотреть на того, кто так презрительно с ним говорит. Это человек, одетый в ловкий костюм. Такой костюм, который автоматически делает его высоким, умным и гармоничным. – Потому что ты величайший поэт? Достояние нации? Новый Бродский? Неужели ты настолько самонадеян?
– Я ничего не думаю, – ответ сырой, хриплый и разваливается, как непропеченный хлеб.
Я не понимаю, почему он вчера меня не съел. Ведь он голоден. Вместо этого я просто сохну в его кармане, медленно превращаюсь в твердый объект. Слушаю странный, неприятный разговор. Вместо того чтобы просто войти в состав человеческих клеток. Моя судьба была очень четкой, а теперь она потеряла контуры. И я не знаю, что делать.
Пока я просто смотрю, как тот, что в костюме, садится на стул, аккуратно подтягивая брюки, так что над его глянцевыми черными туфлями обнажаются пурпурные полоски носков, исчерченных или испорченных контурами ромбов.
– Верно. Далеко не самый. И ты это знаешь. Лучший сегодня тот, кто вообще не пишет. Дружище, Россия столько лет была литературоцентричной страной, что произошла ужасающая девальвация слов.
Тело того, кто меня не съел, пришло в движение: он отклоняется к стене, устало приваливается к ней боком. Теперь мне ничего не видно, кроме войлочной обивки.
– Я не дружище вам, господин Ушаков. У нас с вами ничего общего.
– Родина у нас одна. Хочешь ты этого или нет. Как ты мог сбросить ее со счетов?
И школа у нас одна. Ты же из параллельного класса, Витя Ветлугин. Я знаю тебя давно.